Страница 4 из 111
«Таким образом, точка, по Проклу, вовсе не является абстрактным построением, лишенным частей внутри себя и лишенным всякой связи с окружающим ее инобытием. <…> Всякая точка бурлит своими смысловыми энергиями, которые не могут не изливаться в окружающем ее фоне. <…> В ней есть свой неподвижный центр, но в ней есть также и тот круг, тот шар, который единообразно вокруг нее расположен. В ней бурлит управляемое ею круговращение всякого бытия. <…> Она есть лик тайного всеединства и той явной целостности бытия, которое является результатом ее вечного смыслового бурления.
Точка — прекрасна» 14.
1.2. Виртуоз мысли
Книги этого выдающегося мыслителя, читаем, были доступны
«лишь для немногих, да и то издавал он их не легко и не спокойно, и назначались они не для простого беглого чтения, а чтобы читающие вдумывались в них со всем старанием» (4. 13, 16) 1.
«Писал он их в разное время, одни — в раннем возрасте, другие — в зрелом, а третьи — уже в телесном недуге» (6. 11–13); «написав что-нибудь, он никогда дважды не перечитывал написанное; даже один раз перечесть или проглядеть это ему было трудно, так как слабое зрение не позволяло ему читать» (8. 1–4).
«Продумав про себя свое рассуждение от начала и до конца, он тотчас записывал продуманное и так излагал все, что сложилось у него в уме, словно списывал готовое из книги. Даже во время беседы, ведя разговор, он не отрывался от своих рассуждений: произнося все, что нужно было для разговора, он в то же время неослабно вперял мысль в предмет своего рассмотрения» (8. 8 — 14) «и беседы с самим собою не прекращал он никогда, разве что во сне, впрочем, и сон отгонял он от себя» (8. 18–20).
«Писал он обычно напряженно и остроумно, с такой краткостью, что мыслей было больше, чем слов, и очень многое излагал с божественным вдохновением и страстью» (14. 1–3). «Ум его в беседе обнаруживался ярче всего: лицо его словно освещалось, на него было приятно смотреть» (13. 5–6). Впрочем, всегда находились осуждавшие его «за то, что он чужд всякой софистической броскости и пышности, за то, что говорит он так, словно в домашней беседе» (18. 6–8).
«Учеников, преданно верных его философии, у него было много» (7. 1–2). «Были при нем женщины, всею душою преданные философии» (9. 1–2).
«Был он добр и легко доступен всем, кто хоть сколько-нибудь был с ним близок» (9. 16–17), но и без того «и слог его, и густота мыслей, и философичность исследований» не могли не быть «в великом почете у всех пытателей истины» (19. 35–37).
Приведенные отрывки из «Жизни Плотина» (составлено Порфирием, ближайшим учеником Плотина, около 300 г. от P.X.) обретают особый смысл и взывают к нежданной теме, когда находишь их в одном из томов «Истории античной эстетики» А.Ф. Лосева. И поражает, пожалуй, не столько до странности дословное совпадение избранных мест из порфириева повествования и внешних подробностей жизни самого «историка античной эстетики», сколько неизвестно откуда берущееся ощущение, что для Лосева так и должно быть. Тотчас обнаруживается, что оттуда же (пока — «неизвестно откуда») проистекает и уверенность одних его современников, что Лосев-де поразительно напоминает профессора философии из Германии XIX века, что, по мнению других, он словно сошел, чудесным образом материализовавшись, откуда-то из красочного пространства «Афинской школы» божественного Рафаэля и что, вместе с тем, правы и те, кто видит в нем прямого посланца русского религиозно-философского «серебряного века», и тут уже кстати будут свидетельства реальной метрики уроженца казачьего Новочеркасска. Лосев предстает многознающим и многоликим, подобно Протею из греческих мифов. Конечно, история культуры и без факта существования Протея-Лосева знает примеры подобного протеизма: давно замечено, что В.О. Ключевский изрядно смахивал на московского дьячка XVII века, что область исследовательских интересов наложила явственный отпечаток и на облики академиков Б.А. Тураева («настоящий древний египтянин») и Ф.И. Щербатского («много от древней Индии»), что первый русский китаист Иакинф Бичурин в старости ничем даже по внешности не отличался от любезных ему китайцев, а писатель А.М. Ремизов — от персонажей «с чертовщинкой» из собственных фольклорно-этнографических штудий 2. (А что подобные метаморфозы определяются не только знаменитой переимчивостью загадочной русской души, свидетельствует хотя бы недавний случай французского философа Рене Генона с его полным — от рода ученых занятий до образа бытового поведения — уходом в «традиционную» цивилизацию Востока.) И все-таки, повторим, тайная либо явная убежденность чутких читателей лосевских книг в том, что написаны они, скажем так, подлинным эллином — пришельцем издалека, убежденность эта выделяет феномен Лосева в особенный разряд. Сразу рискнем дать и разъясняющий ответ: решающую роль в данном случае сыграла максимальная воплощенность некой любимой идеи в индивидуальной жизни (точно по А. Швейцеру — своя жизнь как аргумент), когда предмет научного интереса не остается только «объектом», внешним относительно исследователя, но становится необходимо внутренней основой его собственного духовного опыта, становится частью «субъекта» исследования. И предмет этот подарен античностью, это — диалектика, в ней же и располагается, похоже, ранее упомянутое «неизвестно откуда».
Чтобы показать, как именно лосевский «протеизм» связан с диалектикой, мы начнем с известной констатации С.С. Аверинцева относительно творчества А.Ф. Лосева: «со времен Василия Розанова и Павла Флоренского не было, кажется, никого, кто отважился бы с такой последней откровенностью говорить на темы, которые принято называть отвлеченными» 3. Да, с последней откровенностью и — продолжим — с откровенной точностью и верной, последней простотой. Раз и навсегда приняв бессмертные формулы «Парменида» и «Софиста», Лосев именно с опорой на платоновскую диалектику предпринял мощную попытку заново создать «первую философию», обнаружить «логические скрепы бытия». Наверное, можно и нужно оспаривать исходные предпосылки, к примеру, книги «Античный космос и современная наука». Но хотя бы временно принимая эти посылки, нельзя не оценить тот универсализм и ту последовательность, с которыми автор данного трактата охватывает «все мыслимые и вообразимые типы бытия» грандиозно-простым механизмом антитетичной пары «одного» и «иного» 4. Подобно тому, как математик выстраивает бесчисленные следствия из системы простейших аксиом, Лосев выводит (обычно не дедуцируемые, априорно данные в науке и культуре) категории «числа», «смысла», «вещи», «количества», «качества», «величины», «времени», «пространства», «массы» и еще много чего другого. И для читателей лосевской «Философии имени» незабываемо, конечно же, головокружительное восхождение по многочисленным ступеням «структуры имени», где по пути встретятся образцы логического конструирования и «знакомых незнакомцев» (таковы «восприятие», «мышление», «миф», «организм» и т. д.) и вовсе непривычных, но системой требуемых категорий — еще бы, на этой «лестнице разной степени словесности» по меньшей мере 67 ступенек. Но все это буйство форм живет опять-таки на нескудеющей почве «одного» и «иного», или «сущего» и «меона». На том же многомощном основании диалектики Лосев не только продолжает свое строительство в областях слова или музыкальных категорий («Философия имени» и «Музыка как предмет логики»), но и переносит его в сферу гносеологии (классификация возможных форм науки в «Философии имени», антиномико-синтетических способов видения мира в «Диалектике мифа») и культурологии (типология культур в «Очерках античного символизма и мифологии»). А еще нужно присовокупить сюда новые логические конструкции и целые их системы из «Диалектики художественной формы», а еще была неизданная «Диалектика интеллигенции»… 5