Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 89

— Так, факты, факты! — ликовал Виталий Алексеевич и многозначительно кивал Анатолию Игнатьевичу и показывал глазами. И предательски вылетавшие изо рта Николая Ивановича строки фельетона оборачивались в бумагах следователя сухими конкретными фактами. И Анатолий Игнатьевич в ответ тоже кивал многозначительно и тоже строчил в своих бумагах.

Кончился фельетон, и на мгновение раскрыл глаза Николай Иванович и посмотрел на них испуганно.

— Морфин употребляли?

— Употреблял..., — с трудом проговорил Николай Иванович.

— Ага, употребляли, — удовлетворенно кивнул следователь и записал: «При попустительстве и прямом участии профессора В. П. Чижа неоднократно употребляли наркотик, называемый «морфин», посредством уколов». — А в Москву ездили... — сунулся опять он к Николаю Ивановичу, но тот спал уже, и вылетал из носа его легкий посвист.

— Спит, — констатировал Анатолий Игнатьевич. — Жидковат.

— Ну, пусть поспит. Когда проспится, выпустите его. Он мне пока не нужен, — Виталий Алексеевич выключил магнитофон, собрал бумаги и протянул доктору. — Протокол.

Анатолий Игнатьевич нехотя пробежал их глазами и подмахнул широко и заковыристо. Расписались и женщины в белых халатах. Собрал бумаги Виталий Алексеевич, присовокупил к ним мелко и твердо исписанный Анатолием Игнатьевичем бланк заключения и поспешил вон из этого грустного заведения — поспешил к себе в прокуратуру, где вконец истомился запертый Юлий Павлович. И когда дверь отворилась, Юлий Павлович вздрогнул и посмотрел на вошедшего следователя преданными, на все готовыми глазами.

Часть вторая

ПОВЕСТКА

НЕИЗВЕСТНО, ЧТО ТАМ ТВОРИЛОСЬ ВНИЗУ, под облаками, здесь же, как бы с изнаночной их стороны, яркое светило солнце, но не теплом от него веяло, а холодом и пренебрежением. Ослепительной белизны равнина расстилалась под брюхом самолета — иллюзорная твердь, загроможденная иллюзорными же заоблачными торосами, полыньями, льдами. Одним словом, иллюзорная Арктика представилась глазам профессора Всеволода Петровича Чижа и он, щурясь, вглядывался в нее через круглое окошко и воображалось, что вот-вот, сию минуту, из-за того вон нагромождения вынырнет собачья упряжка или выдвинется нос ледокола. Однако все здесь было обман, игра воображения природы. В небесных полыньях негустой черноты открывался Ледовитый океан и наш грешный мир, аккуратно расчерченный на квадраты, треугольники, параллелепипеды. Над миром царила видимая Всеволоду Петровичу в иллюминатор четвертинка крыла.

Не терпелось профессору ступить наконец ногой в тот мир, на твердую землю. Он взглядывал порой на часы и недоумевал, что так медленно тащится время, тогда как ждут его в Благове неотложные дела. Вот тебе и современная техника, вот тебе и самолет! Как бы ни тщились люди, ни бились в неуемном своем стремлении подогнать, пришпорить время, оно только усмехается — вот вам! В самом деле, разве нетерпение средневекового пешехода больше, чем нетерпение пассажира реактивного лайнера? А то, что нетерпение одного измеряется месяцами, а другого днями или даже часами — так это пустяки, это условно.

Что-то поделывается сейчас в городе Благове? Что-то поделывается в институте? Кого назначили ректором вместо Хряка? Скорей всего свободно еще место — не такое простое дело подыскать достойного ректора. Наверно объявлен конкурс. Вдруг представилась ему небритая, заросшая седой щетиной физиономия Алексея Борисовича Покатилова за тюремной решеткой. Ректор хватался грязными руками за железные прутья, смотрел жалостно и беззвучно шевелил губами. Как будто бы укорял. Преодолевая отвращение, Всеволод Петрович приблизился и заглянул в его полные тоски глаза. «Погубитель!» — услышал он хриплый шепот.





— Помилуйте! — отпрянул профессор. — При чем же здесь я? Взятки брали вы, а я лишь исполнил свой долг, — тут Всеволод Петрович поморщился: что за казенные слова!

В воображении его только и были: решетка, ректор за нею и фрагмент сумеречной тюремной субстанции за спиною ректора. Самого же себя он не видел, но предполагалось, что прохаживается он вдоль решетки.

— Послушайте, когда совершали преступление, когда брали тот первый рубль (ведь был он, был! первый-то рубль!), думали вы о неотвратимости наказания? И с каждым последующим рублем чувствовали, что момент возмездия все ближе и ближе?

— Да вам-то что! — прохрипел ректор, морду выставив меж прутьев. — Ваше-то какое дело! Я у вас деньги брал? Нет! Я никого не убил, не ограбил, не изнасиловал, не украл, наконец! Брал то, что давали, да еще умоляли, чтобы взял, да еще и благодарили! Так в чем же моя вина? Я имею в виду не закон, а с высшей, с человеческой точки зрения? А с человеческой точки зрения получается, что я их облагодетельствовал, сотворил благо! — ректор помахал в воздухе толстым указательным пальцем, как бы утверждая благородство помыслов своих и деяний. — Да и давали они, кстати, деньги не из чистых, не из тех, что горбом заработаны!

— Не в деньгах дело! — поморщился Всеволод Петрович. — А дело в том, что преступлением своим вы нарушили ткань жизни. Тысячелетиями человечество по ниточке, по крупице выстраивало эту ткань. Впотьмах, ибо откуда же было взяться примеру? Методом проб и ошибок. И из хаоса возможностей рождается одна истина, отвечающая здравому смыслу. В вашем случае здравый смысл говорит: это противоестественно, если вместо талантливого студента в институте будет учиться тупой и бездарный толстосум. Вина ваша в том, что вы разрушили ткань целесообразного, как раковая опухоль разрушает ткань человеческого тела. И я вижу, вы не раскаиваетесь, нет. Вы не пойдете на площадь, не броситесь на колени перед людьми, хотя вина ваша перед ними неизмеримо больше, чем вина Раскольникова. Он убил дважды, вы же, способствуя появлению некомпетентных, бездарных врачей, убили, может быть, тысячекратно. С точки зрения той самой высшей, человеческой морали, о которой вы толкуете, вас надо судить не только как взяточника, но и как закоренелого убийцу.

— Вот тебе! — ректор просунул сквозь прутья кукиш. — Придурок несчастный!

— Видите! — Всеволод Петрович развел руками. — Как же я мог не подписать заявление?

Тут он заметил, что руками-то развел наяву, и фразу последнюю произнес вслух, и сосед справа посмотрел на него изумленно. Досадливо уткнулся профессор опять в иллюминатор, в сверкающее арктическим холодом пространство.

Такой чистоты и прозрачности был воздух в том пространстве, что казалось, будто все видимое в нем превращается в звук — в хрустальный звон, проливающийся из Космоса или, усмехнулся Всеволод Петрович, в ангельский небесный хор, а может, и в трубный глас архангела. Все может случиться в этом неземном, девственном пространстве. В какой-то момент даже померещилось профессору, что летит он вовсе не на самолете, а сам по себе, машет руками-крыльями и поднимается все выше и выше. Вот уже и слой облаков остался далеко внизу, вот миновал и стратосферу и торжественное, как черный бархат, открылось перед ним пространство Космоса, тоже населенное бесконечным множеством разумных систем, а из глубины кто-то манил профессора, манил.

— Господин Универсум! — догадался он. — Система всех Разумных Систем!

Трубили серебряные трубы, и выстраивались космические системы в торжественные ряды, и был похож полет его на визит главы государства в соседнюю дружественную страну. Он глянул вниз и увидел Землю, пронизанную вселенским светом — открылась она ему, как открывается в ночи одинокому путнику ярко освещенный храм; и была Земля самим храмом; отчетливо видел и узнавал он моря, материки и океаны, реки и горы, леса и равнины; был полон земной храм живущих в нем людей, и вся жизнь их была вечной молитвой о ниспослании им благодати. Самое, однако, ужасное заключалось в том, что никто из них не знал, что же такое благодать. Жалостью и болью к ним пронизало сердце Всеволода Петровича, и он тут же перекувырнулся в Космосе и быстро-быстро пошел на снижение.