Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 118 из 121



— Это — что! — смущенно ответил Николай. — А вот вы сюда гляньте.

Расталкивая людей, он подвел Черкашина к портрету Фани Егоровой.

Рыжая, почти пламенная копна волос, светло-карие большие, чуточку грустные глаза; от раздумья ли, от усталости — трудно решить — лицо тридцатилетней женщины тронуто морщинками заботы. А когда-то оно было веснушчатым, золотистым. Николай помнит, — веснушки эти не красили Фаню. С годами они исчезли, как бы расплылись, растеклись ровным темноватым оттенком, словно лицо покрылось загаром, не сильным, но устойчивым. От этого лицо стало милее, исчез слишком яркий румянец. Морщинки притушили и вместе с тем как-то облагородили лицо. Красная косынка, наброшенная на плечи, подчеркивала моложавость лица…

— Узнаете?

Да, Черкашин помнит эти глаза, помнит, но не может узнать.

— А вы лучше присмотритесь.

Александру Николаевичу стало неловко.

— Не знаю…

Николай отвел его в сторону и тихо промолвил:

— Помните, когда-то Плетнев сказал вам, что в вас влюбилась одна рыжая девочка, работница? Помните? Так это она…

— Помню. Это доставило мне много неприятных минут. Глупая плетневская болтовня!

— Болтовня была глупая, это правда, — согласился Николай. — Но Фаня вас действительно любила.

— Да вы-то откуда знаете? — несколько обиженно спросил Черкашин.

— Она мне сама сказала… Еще тогда. — Николай рассказал все, что знал о Фане. — Она и теперь, мне кажется, вас не забыла.

Недоверчиво посмотрел на него Черкашин.

— Как бы она вас любила, если б вы знали! — с грустной улыбкой проговорил Николай.

— Пойдемте отсюда, — позвал Черкашин.

— Пойдемте… Я могу пойти с вами куда угодно, даже к ней, к Фане…

— Зачем? — Черкашин оторопел. — Извините, но этот разговор неприятен мне. Оставим.

— Оставим. — Николай посмотрел на Черкашина так, словно собирался сказать ему самое важное. — Без любви жить трудно.

— Любовь — это, знаете ли… — Черкашин не докончил фразы. — Еще раз прошу, оставим…

— А могли бы вы жениться на такой вот… женщине?

— Что значит — «на такой»? — почти сердито спросил Черкашин. — Я вас не понимаю!

— Ну, работница… и потом — двое детей.

— Если бы я полюбил ее, я полюбил бы и детей ее. Они были бы моими детьми.

— Эх, если бы Фаня это слышала!

— Да при чем тут ваша Фаня?

— Больше не буду мешать. Только разрешите рассказать ей…



— Да зачем же?

— А просто так! Может, ей веселей будет. Вы видели, какие у нее глаза грустные?

— Я уйду от вас! — решительно протестуя, проговорил Черкашин.

— Не буду! — сдался Николай и крепко стиснул его руку выше локтя. — Не буду…

Если бы Черкашин знал, что Николай, разговаривая с ним о Фане, о любви, решал какой-то важный для себя вопрос.

Они не понимали друг друга.

Это происходило потому, что каждый думал о своем.

Черкашину казалось, что Николай знает его печальную историю с Софьей Анатольевной и, решив его пожалеть, завел разговор о чем-то далеком… Что ж, может быть, эта женщина с большими светло-карими, чуть печальными глазами и любила его. Но он-то теперь никого не собирается любить. «Впрочем, все это глупости, — подумал он. — Вспомнил о какой-то рыжей девчонке!» Но, странное дело, в его представлении та рыжая девчонка совсем не была схожа с женщиной, которую он только что видел на портрете. Женщина понравилась ему. У нее было двое детей, муж погиб на фронте, она трудно жила. Он задумался. Может быть, он когда-нибудь и заговорит с ней. Но не будет нуждаться ни в чьем посредничестве… Разговоры Леонова казались ему неприятными, а сам он даже навязчивым. Александр Николаевич просто не узнавал его сегодня.

— А вот ревность… — сказал Николай. — Могли бы вы ревновать женщину… как бы вам сказать, одним словом, выражаясь по-книжному… к ее прошлому? Могли бы?

— Что с вами сегодня?

— Нет, вы мне все-таки скажите, — настаивал Николай. — Раз уж мы начали говорить…

— Не мы, а вы! — усмехнулся Черкашин. — Если хотите знать, я ревновать не стал бы. Конечно, если бы чувствовал, что она меня любит.

Николай потащил Черкашина на балкон.

— Красивый стал наш город? Вы не замечаете?

Черкашин удивился этому неожиданному ходу мыслей, но сразу же решил подхватить новую тему разговора. Любуясь ночными огнями, он стал вспоминать прожитые в Кремнегорске годы, многих людей, которых знал. Вспомнил Алексея Петровича, Плетнева, Громова…

— Все-таки в общем жаль Сергея Сергеевича, — вздохнул Николай. — Хотя, конечно, был он человек далеко не образцовый. Верно ведь?

— Не знаю, — ответил Черкашин. — Мне его не жаль. Мертвые сраму не имут… Однако вот не могу забыть… по его доносу в тюрьме сидел!

Жгучее медленное солнце стояло над страной. Затянувшийся горячий полдень сушил вечную землю. Сухими, как земля, были военные сводки тех дней. С запада и с востока летели встречные письма, написанные в окопах и в дальних от окопов городах, за Уральским хребтом. И те и другие были озарены светом обычных фитильков, светом любви и веры, — писала ли их женская или мужская рука. Смерть шла рядом с жизнью. А над ним была любовь.

«Чьи это мысли, — подумала Надя, — мои или чужие?»

Она стояла у окна и смотрела в голубое небо горячего полдня. Над Орлиной горой от взрывов поднимался дым. Надя смотрела, как дым, поднимаясь, таял и никак не мог достичь середины неба… И ею овладела грустная, всем знакомая мысль о том, что все растает в беспредельности, в спокойной и постоянной голубизне, — неизменная мысль о жизни и смерти. А над жизнью и смертью была любовь…

Это слово, это чувство не давало нигде покоя. Может быть, она одна такая, а многие другие живут, не думая об этом, и, видимо, легче живут, нежели она. Может быть, она неисправимая мечтательница… Надя вспомнила про алые паруса, потом, как она мечтала о таком коксовыталкивателе, который имел бы столько таранов, сколько печей в батарее, чтобы поворотом одного рычага вытолкнуть сразу весь кокс. Не скоро она поняла, что такая мечта далека от жизни. А когда поняла, то примирилась с одним коксовыталкивателем, стараясь как можно лучше изучить его. Не пора ли, не пришло ли время и в личной жизни отказаться от мечтаний и понять наконец, что законы имеют свою силу? Но в горечи этой мысли она почувствовала всю безвыходность положения. Если так рассуждать, тогда ничто в мире не должно двигаться вперед. А так не может быть. Но вовремя ли эти мысли? Что, если они должны быть отложены до лучших дней? Ведь нашлось же у народа, у государства мужество отложить многое из того, что было нужным в мирное время, отложить ради войны, ради победы над врагом! Найдет ли она в себе мужество? Очевидно, найдет. Но надо ли? Ей нужна не просто любовь… Она ненавидит Плетнева, все свое прошлое, все, что было до Николая. Но случилось то, чего она так опасалась тогда: Николай стал упрекать ее.

Снова и снова вспоминался тот первый, неожиданно возникший разговор. Она терпеливо отвечала на его вопросы, умоляющим взглядом пыталась защитить себя от презрения, молча слушала его, — ей, растерявшейся, испуганной, казалось, что пока он говорит, пока он не отвернулся, не все еще потеряно, не все кончено…

Стыдно ей за себя, за свою робость.

Так и не пришел он вчера домой — после собрания отправился в цех.

Возвращаясь поздно вечером со смены, Надя думала все о том же. Она споткнулась о камень и с огорчением вспомнила, как раньше Николай всегда пугался, когда ей случалось споткнуться. Он боялся за нее, он любил! А теперь и не заметил бы этого.

На углу мерцал желтый круг циферблата. Скоро десять часов. Надя не торопилась, дома ее никто не ждал. Было обидно. Поздние вечера когда-то имели для нее свою прелесть: она любила сидеть в полутемной кухне, освещаемой только огнем печи, пробивающимся сквозь решетку чугунной дверцы, отражение которой колеблется на стене; любила сидеть и ожидать Николая. Он заходил тихо. Увидав еще с порога ее огромную, полупрозрачную тень на стене, начинал подкрадываться, чтобы закрыть Наде глаза, думал, что она не замечает…