Страница 5 из 17
Не морозила, к примеру, осень рек. Лужи обветрить, обметать их узкие губы лихорадкой тонкого льда или воду сделать погуще давешней летней, что просачивается всюду и отовсюду торопится сбежать, — это пожалуйста.
Бывало, зазовёт лето осень в гости, да зазевается, покуда за пирогами с вишней глядит, так после летят не в свой час с тех же вишен враз подурневшие листы, и лопаются под шагом засыпанные ими дорожки сада.
В осень решето дубравы делается всё реже и всё больше солнца наливается в ямки следов и овражки. Тропинки чудятся точно отлитыми из золота. Только не умалить сей позолоте печати минувшего летнего сумрака и сырости. Поздно спохватилось солнышко.
Подведённые серым осенние облака мнятся тою белокурой красавицей, что не умеет разглядеть в себе прелести, а рядится огненной брунеткой, коих дюжина за пятак в базарный день. Кто б втолковал дурёхе, что хороша, и нет беды в её скромных, простых нарядах. Коли была б умна и усердна. Цены бы ей…
Неблагодарность
Растревоженное туманом солнечных лучей, утро прислушивается к негодованию и досаде, с которыми ворон разрывает в клочья листы неба, исписанные ночью. Неловкость спросонка — причина тому, залитому чернилами от горизонта до горизонта небосводу, а непроливайка луны, стоящая на боку облака — свидетель того же самого. И не вспомнить уже никому и ни за что тех слов, кой вырвались на свободу, улетели в даль беспамятства перелётным птицам вослед.
Чёрная бабочка13 хлопочет крылами подле окошка, то ли воспоминанием о лете, то ли пеплом сгоревшей сосны. Павлиний глаз14 подбирает двусмысленно полы расшитого плаща с шёлковым подбоем цвета грусти и пустоты. Ну и почто? Неужто нечего вспомнить о лете, да хорошо сказать об нём?
Дурное, коли не сильно жалит, и то осыпается просохшим песком с сердца, словно с колен. Крупные куски битой волной ракушки, что прилипают к коже души, также роняют себя однажды, а до поры держатся, и оставляют после морщины следов, и просто — складки морщин.
Лето… А может ждут от него многого, больше, чем умеет дать оно? Ну — нагрета делается округа, так что ж с того. Набивший оскомину медовый ветерок разнотравья и впрямь хорош, да только сперва заметен, а после уж его как бы и нет.
— Это вроде, если жинка красавица! Сначалу-то видишь то, любуешься, сам себе завидуешь, а потом пообвыкнешь и не замечаешь. Другим, со стороны, кажется её краса, но ты уж глядишь не на неё, а всё больше на подгорелую стряпню, да неубранное бельё. Когда и прикрикнешь на неё, об чём раньше и подумать не смел. И ведь не то голос возвысить, — вздохнуть при ней громко не решался! А нынче…
— Вроде того, похоже. Когда который неблагодарный, да беспамятный, тот и не умеет помнить девичьей красы, ради которой некогда был готов жизни лишиться.
— Так некогда. Недосуг в семейной-то круговерти.
— Вот и я говорю — человек существо неблагодарное. Должен он не уставая радоваться тому, что есть, понимая цену, не принимая в том участия своих заслуг.
— Неужто их вовсе нет, заслуг этих?
— А какие, скажи, я сочту!..
Утро, растревоженное туманом солнечных лучей, прислушивалось к разговору, как к ветру, что шепеляво дул сквозь дыру в заборе. Ему было совершенно всё равно, чей день начат, а кому уже нет. Утро… чего с него взять.
Старушка наряжает ёлку…
Старушка наряжает ёлку… Игрушки достаёт из квадратной картонной коробки с нарисованным на крышке праздничным набором: бутылка Советского шампанского, баночка чёрной икры и косой срез копчёной колбасы. Каждую игрушку держит двумя руками, чтобы не разбить, ибо жалко. Теперь всё больше из пластмассы делают, роняй не хочу. Да разве ж это правильно? Те стеклянные не просто так, к ним надо бережно, нежно, со вниманием, ровно с минутками. Уронишь, будто истратишь понапрасну — рассыплются в мелкую стеклянную крошку, так и будешь после собирать, роняя на осколки слёзы, давить кровь из пальцев и, окромя боли, не о чем будет вспомнить, потешить себя будет нечем.
Старушка наряжает ёлку… Неужто верит ещё в новогоднее чудо или то по привычке, потому что нельзя иначе? Если только для внуков… Ну, а коли их нет, не случилось, то кому? Неужто себе самой?
— Заходите на чай, пирогов напеку… — Из-за двери слышно, как старушка, выглянув на лестничную площадку, робко зазывает кого-то к себе в комнату, что давно уж не видала посторонних. И ставит из последней муки постное тесто, без яиц и молока. Дрожащей рукой шинкует заветрившуюся четвертушку капусты, обдаёт кипятком. Да не враз. Полный чайник ей давно уж не поднять с плиты. Так, наполняет водой где-то на треть, и поджидая, покуда вскипит, глядит в пыльное окошко кухни слезящимися глазами.
Старушка не любит нечистоты, но когда приходится выгадывать, что ей по силам — вымыться самой или подле, она выбирает самоё себя. Дабы не пристало к ней то, старушечье страшное, что некогда, в явно пригрезившемся детстве, не давало ей обнять как следует деда. Брезговала она им. А теперь вот и сама… дожила.
Коли не обманут и придут к ней на те скромные пироги с капустой, станет поминать про сей невиданный случай, сколь хватит жизни. С благодарностью и умилением от того, что отломили чуток от бескрайнего молодого времени для неё, старухи. Пожалели…
И не опасаясь за то, что её примут за лишившуюся ума, и не пугаясь своего голоса, будет толковать с мышью тёмными вечерами. Та за делом не перечит, знай себе грызёт под подоконником, обустраивается на зиму. Ну что ж, пусть себе. В комнату не полезет, дух пережившего свою немощь кота ещё витает в дому, бережёт старушку от мышиной напасти. А коли по соседству — то ничего.
И вот однажды, мальчишка, детдомовский, что снимал комнату через стенку, зашёл-таки с голодухи к бабусе. Думал — разом, на раз, перебиться только до стипендии, а пожевал постных пирогов, да и прикипел: и к печёному простому тесту, и к сладкому запаху земляничного мыла, что исходил от старушки, да ко взгляду и голосу её виноватому.
— Знать, повадился к тебе студент… — Завистливо судачили одинокие соседки. — Гляди, отравит, комнату твою себе заберёт.
— Да вроде как внучок он мне теперь… — Сердилась старушка в ответ, но держала в секрете про то, что давно уж отписала парнишке своё жилище.
«Молодой… — Думала она. — Пригодится ему мой подарок. Кто ж ещё пригреет сиротку, если не я…»
Старушка наряжает ёлку. С улыбкой развешивая по веткам стеклянные блестящие игрушки, роняет одну, но вместо того, чтобы сокрушаться, смеётся:
— Ничего, то к счастью, пустяки, новую купим, коли что.
Дубовое
15
Сугроб облака навалился дебелою тушей на верхушку дуба. Он — кряхтеть по-стариковски, а облако ему, грубо: «Ничего, крепкий, выстоишь.» У того-то — сухая крона без листов, царапает небо куриной лапой ветвей с прошлой осени. Всю весну тщился набраться сил, повсё лето тянул понапрасну жизни многих дождей, но так и не сдюжил, осталась крона неодетой.
Сторонятся того дуба белки, словно чумного, облетают птицы загодя. Да что пернатые — жуки и те гнушаются присесть, гнус норовит мимо, через губу плюётся в сторону дуба, что долгие года был всех прочих выше и краше. Только вот, видать, пришёл его черёд отойти в тень небыти. Ах, как страшно то, — и самому, и прочим, вприглядку. Нет-нет, да примерит на себя проходящий: и ветхость, и немощь, и другое нечто, что поджидает за всем тем.
Глядел-глядел на такое дело павлиний глаз, ну и рассердился.
— Что ж вы все такие скучные, да прелые?! — Возмутился он. — Дуб вас от зноя-ветра укрывал, от дождя прятал, деток ваших баюкал, вас самих урезонивал, кормил, а теперь, как стар стал, так и не нужен никому?!
— Разве только леснику на дрова… — Усмехнулся было лось, но не стерпел такого павлиний глаз, сел нахалу на нос, потоптался, а оттуда прямиком к дубу. Обнял его, сколь смог обхватить, и ну махать крылами, как веером — дурноту с осенью прочь гнать.