Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 17



Нам-то оно не видно — не слышно, а лес навострит ушки лисьи, поворотит туда-сюда, и разбирает что где. И парение вокруг конфетти листопада, и хруст листа клевера, который ровняет острыми мелкими зубками зелёная гусеничка. И тихий треск перепечёного пирожка жёлудя на плюске, ровно на блюдце, так что сквозь лопнувший кое-где бок видна сытная его начинка.

Дубы хохочут, качают голыми пятками, небо мнёт их, улыбаясь и не требуя от себя отчёта — отчего. Так вымешивают ножки младенцев, будто, задумавшись, — тесто: без устали, долго. И убаюканные на волнах нежности, смотрят после на мир вокруг через приставшие к глазам розовые лепестки цветов.

Не смущаясь присутствием друг друга, обнимаются с небом бабочки и стрекозы. Ведь на прощание — не зазорно. Мало ли, может и не свидятся больше никогда. А тут — кинутся на шею, прижмутся жарко, расцелуют, куда попало, и…

— Ну, дальше, дальше-то что?

— Ничего.

— Разве оно бывает, чтобы заканчивалось эдак-то?

— Чаще всего, именно так.

— Ничем?!

— Ну, отчего же! А воспоминания, что греют сердце годами после! Разве они не стоят ничего?

— Был бы спрос…

Осень ступает тихо мимо спорщиков, время помирит или рассорит их, — ей всё равно, своё время тратят они на пустопорожние разговоры. А ей самой на откуп дано немного.

— Всего три месяца!

— Или целых три?

— Ну, тут как считать…

Лагеря, лагеря…

Если кратко — меня часто выгоняли из пионерских лагерей, но не в том нежном возрасте, когда после отбоя страдаешь украдкой по томящимся в городской квартире родителям, а в те года, когда ты уже по ту сторону ответственности, и смотришь на ребячью возню с большой долей зависти. «Надо же, — думаешь ты, глядя на детей, чьё времяпровождение призван наполнить смыслом, — они не отвечают даже за себя. Совесть их чиста. И как же это я сам упустил то золотое время? Отчего не задержался в нём дольше, не прочувствовал, не осознал до конца, не испил до самого донышка, как некогда, в кафе промеж дюн на берегу Сарматского океана, помидорный сок через трубочку. «Не допивай до конца, ты слышишь, как это некрасиво!» — Упрекала меня в ту пору матушка, но из-за подначек старшего брата, с которым мы всё делали наперегонки, кто скорее, я не мог её не ослушаться.

Что про лагерь, то всякий раз меня подводил характер. Я работал на совесть, поступал по совести, и эти качества возводили между мной и коллективом лагеря непреодолимую стену.

Ко мне подсылали парламентёров с горячительным и горячих посланниц, с надеждой, что я добровольно перейду в стан нормальных, оставивших семьи за бортом лагерной смены. Но я не хотел заниматься никем, кроме своих подопечных.

Припоминаю, как однажды утешал рыдающую девочку. Мама приехала к ней после работы, привезла клубнику и забрала грязные трусики, а теперь девочка представляла, как бедную маму в темноте догоняют волки.

— Даже и не думай! Гляди, какая храбрая твоя мама. Её никто не тронет, так что не плачь, а попозже я позвоню, узнаю, как она доехала.

— У нас нет телефона… — Всхлипывала малышка, но я-таки нашёл выход, и дозвонился соседям девочки.

Я подошёл к её постели. Расстроенная, она не могла спать, пока не получит известий. И когда, погладив по мокрому от слёз выгоревшему на солнце чубчику, я прошептал ей на ухо одно только слово, малышка засияла:

— Правда?!!!

— Я никогда не вру. — Успокоил я ребёнка, пожелал доброй ночи, а когда прикрывал дверь в палату девочек, услышал, как подружки малышки наперебой спрашивали, что я ей сказал.

— Доехала! — Ликующе сообщила девочка.

Ну, разве это не счастье, знать, что успокоил, утолил нешуточную сердечную боль ребёнка?

Вместо посиделок со сверстниками после отбоя, я читал своим ребятишкам сказки, пел песни. Мне были ведомы их побуждения и мечты, им были интересны мои. Родители детей осаждали профкомы просьбами о путёвках на следующий поток, в надежде продлить благотворное общение, но увы. В конце лагерной смены, начальник, отведя в сторону глаза, сообщил о моём увольнении.

— Причина? — Поинтересовался я, но тот лишь покраснел и махнул рукой. Всё было ясно и так.

Когда я приехал навестить своих ребят, то застал их слоняющимися без дела вокруг спального корпуса. Окружив меня плотным кольцом, они плакали, а я… я чувствовал себя подлецом и предателем, хотя в самом деле не было за мной никакой вины, и быть не могло.

Лет эдак десять спустя, понадеявшись на то, что Гераклит Эффеский прав в своём «Всё течёт, всё меняется», я отправился в детский лагерь, сменивший название с пионерского на оздоровительный, но не утерявший своего предназначения. И если дети были прежними, — податливыми, с крупицами въевшейся уже житейской грязи и преувеличенным, выраженным инстинктом самосохранения, то и у взрослых не было причин меняться к лучшему.

Впрочем, эта история оказалась короче прежней.

Один их моих мальчишек, не спросившись, полез на дерево. Ушибся, и когда я заметил ссадину, сразу повёл его к доктору. Девица, что зевала в кабинете, не была похожа на врача. Я попросил помочь ребёнку, и она, ничтоже сумняшеся, принялась накладывать компресс на ушибленное место.



— Что вы делаете!? — Изумился я. — первые три дня холод.

— Мне лучше знать! — Надменно ответила дама в белом халате, и к вечеру следующего дня пришлось вызывать неотложку, так как рука распухла и посинела.

Уставший врач скорой подхватил мальчишку, я напросилась с ним. Доктор больницы подтвердил, что да, надо было делать так, как сказал я, о чём и написал в своём мягком журнале, и выдал соответствующие указания по лечению. С предписаниями от врача я отправился в медпункт, но сытая от проверок столовского меню лекарь отреагировала тривиально.

— Вы подговорили там всех в больнице! — Сказала она.

На следующий же день, директор оздоровительного учреждения, по совместительству — тётя докторицы, указала мне на выход с негласной формулировкой «За зазнайство», а выписанной чернилами — по моему желанию и её велению.

Ну, я и пошёл, ибо уже хорошо знал, где он, этот пресловутый выход. Он был ровно там же, где и вход в это нехорошее место. Яркий, многообещающий снаружи, на деле — пустой, опустошающий, в котором, насколько удался отдых, судят по привесу массы тела, а не по количеству полученного счастья или прибавлению ума.

Листопад

I

Сыну

— Прости меня.

— За что?

— Что втянула тебя в это.

— Во что?

— В жизнь.

Это не моя заслуга, и вина не моя, хотя, — как знать, как знать…

II

Небо плавилось у горизонта, растекаясь белой кляксой заката. И бесчинствовал ветер в ночи, а поутру — скулы оконных рам в испарине, стеклянные щёки в потоках слёз.

— И что это значит?

— Холодно.

— Где?

— Во дворе. На сердце. Повсюду.

— Подумаешь! Оденься теплее, вот и вся недолга.

— Но во что закутать душу?! Как, чем согреть её?..

III

Ты напоминаешь про уход нашего друга, рассказываешь о том, что потерял младшего брата, и промежду слов, как между строк явственно слышен крик, оглушительный для моей души. Мольба о помощи. Но я ничем не могу тебе помочь, как и ты не в состоянии сделать что-либо. Только пожалеть и разжалобить, посочувствовать, да сопереживать, — неустанно и непритворно.

Это будто качели: туда-сюда, туда-сюда, но всё на одном и том же месте. На мёртвой точке равновесия добра и зла, жизни и небытия, любви и отвращения.

Зелёный дятел стучит по красной крыше и всякий раз в точку. Дождик — «кап-кап!» — и ни единого раза мимо, всё в цель. Как время, что убивает в нас людей. Лишает искренности и принуждает думать только о себе.

Равновесие

— Как хочешь, а сколь в нас злобы, столько и добра!

— Это ещё почему?

— Так для равновесия! Коли когда надобно себя добрым показать — кажешь, ну, а коль наоборот, то толику ото зла и выпячиваешь…