Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 48

— Они боятся поднять паруса, — сказала Кетевани Георгиевна, указывая на суда, — а я бы на их месте подняла их. Сейчас подул ветер попутный…

Едва она это сказала, как тотчас же один из баркасов распустил свои черные крылья и обезумевший ветер подхватил его и помчал прямо на нас. Из малой точки мгновенно вырос баркас в огромную крылатую птицу. И как великолепно, как победно вошел он в гавань на своих траурных парусах…

— Я иду домой. Проводите меня, — сказала Кетевани Георгиевна, кивнув мне головой.

Я взял ее под руку.

— Вы знаете, почему я так откровенно говорю с вами? — спросила она, доверчиво касаясь моей руки.

— Почему?

— Потому, что я знаю вас уже давно, я видела ваши картины, люблю их и особенно одну, один женский портрет — дама с лилией… У нее такие глаза, такие глаза… Как у меня… Не правда ли?

«Так вот где я видел эти глаза», — подумал я, вспомнив приснившийся мне когда-то сон.

— А вы знаете, — сказал я, — у меня не было натурщицы, когда я писал этот портрет. Мне приснились эти глаза и это лицо…

— Ах, мне снятся странные сны, — прошептала она, наклонив голову, — и потом я не знаю, где сон, где явь. Я все забываю. А иногда возникают воспоминания, какие-то странные кусочки жизни — какие-то мелочи, подробности… Иногда видишь, например, угол комнаты, диван, на нем забытый цветок полуувядший, — и сердце сжимается в сладостной тоске. Тогда чувствуешь, что кто-то ушел, покинул тебя — и вернется ли, Бог знает. И нельзя понять, жизнь это или сон. А то иногда приходит моя покойная подруга, Соня. Я с нею разговариваю и потом не знаю, наяву это было или во сне.

— О чем же вы говорите с нею?

— О разном… О неважном… В последний раз она меня спросила, откуда у меня кольцо с рубином, и все жаловалась, что ее ветер беспокоит и что будто бы у нас в доме сыро.

Кетевани Георгиевна помолчала и потом промолвила, как будто не для меня, а так, для самой себя:

— И неправда, что это я виновата. Мне он не нужен был. Я шутила. Соня прекрасно это знала. Нет, не виновата я.

— Про что вы говорите, Кетевани Георгиевна?

— Мне сказали однажды, что это я убила Соню, что она ревновала меня к своему мужу. Только это неправда. Я не любила его.

— А вы любили когда-нибудь? — спросил я и сам удивился, зачем я так спросил.

— Да… Да… Только он был совсем чужой, совсем чужой… Он мне ни разу не позволил поцеловать себя… Он был не человек.

— А кто же он был?

— Ангел или кукла, я не знаю. Прежде я верила, что ангел.

«Она смеется надо мною», — подумал я и хотел посмотреть ей в лицо, но было темно, и я не увидел ее глаз.

— Прощайте, — сказала она как-то неожиданно и даже слегка оттолкнула меня.

Она скоро исчезла в сумраке. Помедлив немного, я пошел за нею. Наконец, почти догнал ее.

Она, не заметив меня, повернула за угол. Какая-то темная фигура возникла рядом с нею и они стали вдвоем у порога отеля.

Я отошел в сторону и дождался, когда Кетевани Георгиевна с кем-то неизвестным вошла в отель.

У меня почему-то болезненно сжалось сердце.

Я пошел на мол и сел там на каменной скамейке. Оттуда был виден дом, где жила Кетевани Георгиевна, и вход в него.

Ни в одном окне не было огня. Потом, когда, по моим расчетам, Кетевани Георгиевна могла подняться во второй этаж, в одном из окон появился свет. Не более получаса горела там свеча. Наконец, и она погасла… А я всю ночь сидел на моле, смотрел в эти черные окна и слушал, как плачет буря.

Однажды ко мне пришел Дробовский и сказал:

— Вы художник. Вы пишете портреты… Но разве не страшно это?

— Что страшно? — не понял я.

— Как что? Лицо человеческое… Оно всегда загадочно и всегда мучительно… Возможно ли разгадать его? Нет, нет… Веласкез, Рембрандт, Врубель — кто угодно — все они создавали лица, может быть, как новые боги, но живых настоящих лиц никто не разгадал. А если разгадывали, то приблизительно. А здесь немыслима приблизительность. Все или ничего. А разве мы, простые смертные, не мучаемся так же, как и вы, художники? Вы подумайте! Вы целуете руки той, которая кажется вам прекрасной; и, когда вы касаетесь губами этой милой вам руки, вы верите, что ваша любовница принадлежит вам, но посмотрите ей в глаза: это какие-то дьявольские зеркала, в которых отражаются взгляды иных, неведомых вам людей. Как непонятно ее лицо! Клянусь вам, что это пытка, ужасная пытка…

Говоря так, он все поднимался на цыпочки и прижимал руки к груди.

— Вы живете в отеле, против мола? — спросил я.

— Да, я там живу.





— А Кетевани Георгиевна?

— И она там же.

— Дробовский! Вы и раньше встречали Кетевани Георгиевну… Кто она такая? Расскажите мне что-нибудь про нее.

— Я, правда, встречался с Кетевани Георгиевной, но — уверяю вас, я почти не знаю ее жизни. Кажется, одно время она была актрисой, но потом бросила сцену. Ее муж — инженер. Он участвует в какой-то дальней экспедиции, где-то в Сибири… А про характер Кетевани Георгиевны я ничего не могу сказать… Разве только то, что сердце у нее фантастическое…

Он закрыл лицо руками.

— Я думаю, — прошептал он, — я думаю, что Кетевани Георгиевна душевно больна.

— Но почему вы так волнуетесь, Дробовский? — сказал я, чувствуя, что напрасно затеял этот разговор.

— Боже мой! — прошептал он, всплескивая руками. — Почему я волнуюсь! Да потому, что я боюсь ее. Ведь она в бреду Бог знает, что может сделать…

— Бог знает, что может сделать, — повторил я рассеянно.

— Ведь Кетевани Георгиевна, — продолжал Дробовский, — в самом деле верит, что она Морская Царевна или что-то в этом роде. Уверяю вас.

— Но это еще не так страшно.

— А по-моему, страшно… Она требовательна… Она все ждет чуда. А чуда нет.

Дробовский сделал круглые глаза и, взмахнув руками, как крыльями, испуганно прошептал:

— В ней что-то есть опасное, последнее, гибель какая-то…

— To есть как же это? — удивился я, почему-то пораженный этим замечанием Дробовского.

— В ней какая-то тревога… Как будто бы всему конец скоро…

Неожиданно Дробовский засмеялся, засмеялся неприятно, истерически:

— И знаете еще что? Она — Дон-Жуан…

Он задыхался от смеха. Я пожал плечами, не понимая его:

— Простите, Дробовский, но у вас у самого лихорадка. Какой вздор! Что вы говорите! «Дон-Жуан»… Нелепость какая, Господи…

— Да… Да… Она, как Дон-Жуан, все ищет лицо человеческое… Ищет и не находит… Она бродит по свету, как сомнамбула: как будто бы суждено ей искать, искать, искать — вечно искать…

— Ах, какой романтизм, Дробовский!

— Нет, это все правда… И не надо смеяться: в Дон-Жуане есть всегда что-то опасное и тревожное… И она, как ДонЖуан, всегда мечтает о том, чего нет.

— Все это сложно и как-то запутанно, Дробовский. У меня голова начинает болеть.

— Простите меня, — почти вскрикнул Дробовский, крепко сжав мне руку. — Прощайте. Я, кажется, наговорил лишнее.

Дрожащей рукой он надел шляпу и торопливо вышел.

Я сидел на краю высокого крутого берега и писал этюд моря. Мне посчастливилось найти такой зеленый тон, о каком я давно мечтал… Когда я удачно работаю, сердце у меня сильно бьется, как от вина, и в ногах у меня бывает такое ощущение, как будто я их погружаю в теплую воду.

Я улыбался, насвистывал марш из «Кармен» и думать забыл о зеленоглазой незнакомке и ее любовнике.

Неожиданно меня кто-то назвал по имени. Я обернулся. Это была Кетевани Георгиевна.

— Я помешала вам? — спросила она робко и застенчиво.

— Нет, нет, — пробормотал я, тайно огорчаясь, что уже нельзя будет дописать этюд.

Кетевани Георгиевна села на траву и обхватила колени руками.

Я взглянул на нее, и во мне снова возникло то острое, беспокойное и сладостное чувство, какое я испытал, когда в первый раз увидел ее серо-зеленые глаза. Я положил кисть и палитру и сел рядом с нею.

— Кетевани Георгиевна! — сказал я, беря ее за руку. — Вы необыкновенная! Вы странная… Простите, что я так прямо и так нескладно говорю, но я не могу иначе. Я хочу сказать… Я хочу сказать… Ах, это так трудно выразить… Вы как-то влияете на меня… Я кажусь вам смешным и наивным? Да?