Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 60

— Мы обсудим этот вопрос.

В марте меня наконец допустили на лекции по истории литературы, которые читались для китайских студентов пятого курса. Особенно интересны были лекции по литературе эпохи Юань, когда Китаем правили завоеватели, потомки Чингис-хана. Преподаватели обычно отдавали дань «идеям» Мао Цзэ-дуна, вульгарному социологизму и национализму, но, как потом, во время «культурной революции», мне стало понятно, дань была тогда не слишком-то обременительной. Куда важнее было то, что на этих лекциях воспитывалось уважение к талантам прошлого, зачитывались и разъяснялись великолепные отрывки, слушатели знакомились с настоящей литературой.

Аудитория реагировала живо, была внимательной и непосредственной. Даже малейшее подозрение относительно связи лекции с действительностью КНР, с современным положением литературы невероятно будоражило студентов.

Как-то преподаватель Ли, рассказывая о китайской литературе в период монгольского владычества, безапелляционно заявил:

— Тогда обстановка в стране была сложной, политическая и классовая борьба была сложной, литература была тоже сложной и… богатой!

Последнее слово, вырвавшееся у лектора после многозначительной паузы, пробежало по слушателям, как электрический заряд. Улыбки заговорщической причастности появились на многих лицах, студенты зашептались. Мне кажется, что никто из них не предполагал тогда, что до «культурной революции» осталось не более двух месяцев.

Из библиотеки мне начали приносить книги и научные журналы. Толстые переплетенные комплекты были пыльными, пожелтевшие формуляры на, них сохраняли первозданную незаполненность. Вручая мне их, мой фудао неизменно напоминал, что все эти журналы, выходившие до Освобождения, чрезвычайно «дурные». Теперь я уже убедился, что для меня делалось больше, чем для самих китайцев — им бы такие журналы не дали ни за что! Но и для меня оставался закрытым, недоступным какой-то фонд. Опыт научил меня заказывать книги списками, так как обычно заказ выполнялся процентов на десять.

Мне также разрешили посещать библиотеку Пекинского университета. Процедура, правда, оказалась все же сложной. Я писал заявление на книгу своему фудао, он советовался с преподавателем Го, потом, получив его подпись, шел в канцелярию, где составлялось особое отношение на бланке, с печатями и подписями. При общей благожелательности на такое дело уходило недели две.

Затем, с бумагой и, конечно, в сопровождении фудао, я направлялся в библиотеку Пекинского университета. Книги мне выдавали на следующий день. Никаких других книг, кроме упомянутых в отношении, получить было нельзя, так что при всем желании удавалось сделать немного. Когда же книги оказывались наконец на столе, Ма проявлял к ним живейший интерес. Специалист и преподаватель, окончивший аспирантуру по древнему языку, он еще и в глаза не видывал первоисточников. Эти «дурные» книги таким, как он, не выдавались вовсе. Что уж говорить о рядовых студентах и просто гражданах! Памятники старой китайской культуры и после революции были для них недоступными. Если до Освобождения они веками принадлежали немногим посвященным, так как считались сокровищем, то после Освобождения какую-то часть их объявили «дурными» и снова укрыли завесой запрета. Постепенно количество запретного возрастало. Казалось, кто-то стремится зачеркнуть вообще все прошлое.

Все пришло одновременно — и лекции, и чтение древних источников, и занятия с профессором Го. Я с трудом урывал часок, чтобы походить по книжным магазинам. У букинистов в эти первые месяцы я скупил сотни книг, и это было счастье. Когда же изредка удавалось выкроить свободный день, я проводил долгие часы у длинных полок со старыми, серо-желтыми изданиями. В магазине на улице Люличан, всегда пустом, в продолговатом холодном зале, освещенном люминесцентными лампами, продавцы грелись у угольных жаровен. Мне приносили стул, и я часами перебирал на полках книги. Новые появлялись редко, и главное было — закупить те, которые я еще застал выставленными. Книги в Китае дороги, в два-три раза дороже, чем издания в СССР, и, хотя я покупал у букинистов со скидкой, книги «съедали» все мои ограниченные финансы.

Удачное начало работы подняло мое настроение. Приятно было глядеть на растущие ряды книг на этажерке; вскоре пришлось просить, чтобы мне выдали еще одну, и любезный Ван тотчас же притащил ее.

Удовлетворенность делает человека неосторожным, и как-то поутру, будучи в отличном расположении духа, я спросил Ма:

— Вот уже второй месяц я живу в Китае, и мне непонятно, почему наши социалистические страны не могут поладить…



Спокойный и доброжелательный Ма вдруг словно взбесился. Рот его передернулся, он вскочил и, размахивая кулаками, стал кричать:

— Вы предали революцию и Китай! Ваша помощь — сплошной обман, фикция! Нас не обмануть и не подкупить! Мы не можем ладить с ревизионистами! У нас никогда не будет с ними ничего общего! Мы живем бедно, но мы делаем революцию, а не продаем ее ради «всеобщего благосостояния».

Я был совершенно ошарашен этим взрывом ненависти. Хотя с демагогией китайской печати нам всем пришлось познакомиться давно, но одно дело — печатная, все терпящая страница, совсем другое — живое слово человека, с которым ты живешь бок о бок. Правда, вся его фразеология была полностью скалькирована с газетных статей того времени. Я отлично понимал, что «предательство революции» и прочие «гррромкие» слова, которыми не уставали сыпать пекинские лидеры, — это всего лишь камуфляж. Этот поток клеветы потребовался для того, чтобы никто в Китае не помышлял жить получше. Вести такую политику можно было, только нагнетая антисоветскую истерию. Поэтому каждый шаг к урегулированию советско-китайских отношений воспринимался ими как нож острый. Китайская пропаганда усиленно нажимала на то, будто голод и лишения, которые принес китайскому народу авантюристический курс Мао Цзэ-дуна, вызваны разрывом дружественных отношений по вине Советского Союза. С больной головы на здоровую! Старый как мир прием. А то, что все годы СССР оказывал Китаю большую помощь — об этом нм слова.

Все это я услышал и в гневной речи Ма. Все по писаному, ни одного собственного слова! Истеричный пафос тоже, конечно, был предписан свыше.

Мне было дико и больно слушать такие речи от человека, который успел внушить к себе симпатию. Это подействовало, как холодный душ, поставив сразу все на место. Это был первый, хорошо запомнившийся мне урок.

— Я заговорил о дружбе наших стран, не зная, что это будет для тебя оскорбительно, — улучив минуту, когда он переводил дух, спокойно сказал я.

На Ма это подействовало отрезвляюще.

— Мы в Китае, — заговорил он, постепенно успокаиваясь, — долгое время ставили Советский Союз в пример своему народу. Теперь Советский Союз уже не может служить для нас образцом. Наше будущее будет другим. Подлинные революционеры — это мы. Революция вечна!

— Недавно я прочел статью из албанской газеты, — заметил я. — В ней пространно ведутся рассуждения о том, кто достоин управлять СССР, а кто нет. Но ведь это беспардонное вмешательство в наши дела. Вряд ли это может способствовать налаживанию вновь отношений между нами.

Ма снова принялся с жаром излагать установки китайской пропаганды.

Продолжать разговор было бессмысленно. Я сказал, что пора идти завтракать, и вышел из комнаты. По дороге в столовую я размышлял над тем, что произошло сейчас между мной и моим фудао. Как узнать, что он думает на самом деле? Разве может человек вести откровенный разговор, если у него за стеной магнитофон? Нет, конечно. Ведь магнитофон следит в первую очередь за его лояльностью, сообразил я. Мое отношение к их официальной догме им достаточно известно. А раз так, то выкрики моего собеседника, видимо, предназначались прежде всего для его собственного самосохранения. «Рискованная у него работенка по китайским понятиям!» — в утешение себе подумал я и даже почувствовал незнакомую мне гордость за то, что я такой опасный человек. После этого случая я стал гораздо осмотрительнее и старался во время своих разговоров по возможности не лезть на рожон и не касаться политических тем.