Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 65



— Она сама тебе сказала или ты ее спросил?

— Сама сказала, честное слово!

— Ну и ну! Когда она к нам поступила, я мог бы поклясться, что это серьезная женщина!

Видимо, речь идет о новой победе Бретку. Павел приходит к такому выводу по его самодовольной улыбке и, опустив глаза, вежливо сам слегка улыбается. Если Бретку этим гордится, зачем портить ему настроение?

Молодые люди принесли с собой шахматную доску! «Вот хорошо, — думает Павел, — хоть молчать будут». Но им, видимо, еще не хочется играть. Они положили доску на кровать и говорят, говорят! Павел почти ничего не слышит, но терпеливо ждет. Может быть, они примутся за шахматы, а может быть, уйдут, и он сможет слушать музыку. И все-таки на них приятно смотреть, какие они крепкие, здоровые, красивые в своих белых шапочках. А с какой легкостью они двигаются и как заразительно смеются! Доктор Павел Штефэнеску будто видит, как в их грудной клетке чистые розовые легкие, схожие с большими цветами, ровно и плавно дышат, как ровно и сильно бьется их здоровое, трудолюбивое сердце, как бежит их алая кровь, как четко, безошибочно, будто совершенные механизмы, работают их внутренние органы, и все, вместе взятое, кажется ему бесконечно прекрасным, как жизнь люцерны на склоне холма, как чистый аромат, который источают этой прохладной ночью голубые цветы, растущие неподалеку. Мэнилэ хохочет, запрокинув голову, обнажая белые, крепкие зубы. Смех льется и звенит, словно струя чистого, журчащего родника. Даже Павел слышит этот смех, и ему кажется, что доктор Мэнилэ вливает в него по каплям бодрящий прохладный напиток, так же как неизвестно откуда подувший ветер бросает ему в лицо дыхание снегов с далеких вершин или благоухание горных цветов. Павел тоже смеется — не потому, что понял, в чем дело, просто ему правится смех Мэнилэ.

Бретку смеется спокойнее, менее искренне, одним уголком рта. Он всегда следит за собой, даже за своим смехом, сохраняя выражение иронии и критического отношения ко всему; создается впечатление, что он никогда не позволяет себе целиком отдаваться во власть какого-нибудь чувства — волнения, растроганности, веселья, помня о том, что он, доктор Бретку, по-своему расценивает каждое явление и ни одно из них не считает из ряда вон выходящим. Бретку всегда отделяет внешний мир от своего восприятия действительности собственным мнением о самом себе и о том, какова должна быть его, доктора Бретку, реакция на то или иное событие. Павел относится к нему с меньшей теплотой, чем к другим, хотя ему приятны его наружность и молодость, но ему не нравится, как Бретку ведет себя с доктором Диной Симионеску. Хрупкая, хорошенькая, расторопная, предельно внимательная и исполнительная, Дина в присутствии Бретку совершенно теряется, становится застенчивой, рассеянной, излишне суетливой. Павел видит в ее больших, ласковых глазах страдание. Все в больнице замечают, сколько раз Дина Симионеску слоняется из палаты в палату только потому, что где-то там находится Бретку, все видят, что она не уходит вовремя домой обедать только потому, что он еще не надел пальто, что она всегда старается приурочить свое дежурство к дежурству доктора Бретку. Об этом знают все врачи и все сестры, об этом догадываются и больные — «старожилы», которые от скуки окутывают романтической дымкой незначительные больничные происшествия. Но доктор Бретку всегда сохраняет в углу рта пренебрежительную улыбку, специально мешкает и не уходит, когда Дина его явно ждет, в ее присутствии обращается с какой-нибудь сестрой или пациенткой с той подчеркнутой вежливостью, которая скрывает влечение, или безжалостно высмеивает ее, когда она — еще не сумевшая превратиться в медицинский автомат — говорит словами, идущими от души и несколько наивно о каком-нибудь тяжелом случае.

Поэтому Павел и недолюбливал доктора Бретку.

Зато между ним и главным врачом больницы, доктором Добре, перед которым трепещет весь персонал, который разговаривает тоном «палача», как однажды испуганно воскликнула Дина Симионеску, который шагает по коридорам так, что сотрясаются стены, который свирепо глядит из-под сросшихся бровей, — с этим самым Добре у доктора Штефэнеску постепенно установилась такая сердечная дружба, что все не перестают удивляться.

Павел думает обо всем этом — о хрупкой Дине Симионеску, подолгу разглядывающей красивый, скривленный в презрительной улыбке рот Бретку, о своем друге, докторе Добре, которого встретит утром с такой же радостью, как всегда, о Двойном концерте Баха, который ждет здесь, в этой кассете, молчащей, но скрывающей в себе целый поток звуков. Он смотрит на этих милых молодых людей — они развалились на его кровати, опираясь широкими плечами о подушки, подобрав под себя длинные ноги, — и ждет. Они смеются, дышат, болтают, и в общем — это красивое зрелище, но в маленькой кассете с лентой содержится нечто более значительное, более глубокое, нечто обогащающее его душу непреходящей уверенностью в бессмертии человечества.

Дверь резко открывается, вбегает сестра Мария и что-то взволнованно говорит. Павел не слышит, что именно, а оба врача торопливо поднимаются. Бретку кричит ему прямо в ухо:

— Иду в палату. У этого парнишки — актера, опять кровохаркание. Спокойной ночи!

«Он спешит, значит, это ему не безразлично, — с одобрением думает Павел. — Но почему же он так иронически улыбается, будто актер выкинул какой-то головокружительный акробатический номер в разгаре ночи?»



Мэнилэ, дружески махнув рукой, выходит за Бретку.

Комната опустела. Через широко распахнутое окно улетучиваются последние струйки дыма. Они много курили! Небо стало ясным, тысячи звезд разукрасили его глубокий чистый купол. На вершине холма деревья кажутся черно-зелеными, и этот цвет воспринимается человеческим глазом по-особенному, его невозможно спутать ни с какой тенью, ни с каким другим цветом.

Павел поправляет пленку, включает магнитофон, гасит свет и прижимается ухом к динамику. Огромное счастье овладевает всем его существом. Ему больше не причиняет боли его прерывистое дыхание, которое все время что-то задевает в груди, он не чувствует своего тела, забывает о комнате, о стенах, обо всем вокруг, — ничего не видит и не слышит, кроме мощного потока музыки, который уносит с собой, вбирает в себя, становится все шире и шире, всепоглощающим. Этот поток то разливается, то пропадает, но лишь затем, чтобы превратиться в нечто более совершенное, нечто цельное, бесконечно гармоничное, соединяющее воедино мечту и реальность.

*

По утрам в коридоре царит суета. А наверху, в палатах, где идет обход, все застывает. Больные, даже самые беспокойные, смирно лежат в кроватях, натянув одеяла под самый подбородок; они застегнули рубашки и пижамы на груди, привели в порядок тумбочки, заставленные пузырьками с лекарствами и банками компота, и лежат с широко раскрытыми глазами, грустный и покорный взгляд которых должен завоевать симпатию главного врача, доказать ему, что они еще нуждаются в лечении, обратить на себя его внимание, смягчить его суровость.

А доктор Добре, сопровождаемый целой свитой, шествует из палаты в палату своей тяжелой, энергичной походкой, рассматривает из-под сросшихся бровей историю болезни, огромной красной рукой с толстыми пальцами и мясистой ладонью то пробует лоб, то ощупывает шов, то резко хватает результат анализа. У больных спирает дыхание, сестры бледнеют, словно в чем-то провинились, врачи стоят в смиренном ожидании, а доктор Дина Симионеску трепещет, как тополиный лист. И вдруг тишину палаты нарушают раскаты недовольного громового голоса Добре:

— А пробу на антибиотики сделали?

Все замирают. Пробы не делали!

— Нет, — отвечает доктор Бретку, пытаясь иронически улыбнуться, но улыбка не удерживается в уголке рта. — В таком плане вопрос не стоит.

— Стоит, не стоит, извольте сделать! — рявкает доктор Добре и идет дальше. Ничего страшного не произошло, никому ничем он не угрожал и никого не ругал, но все напуганы так, словно подвергались большой опасности.