Страница 15 из 65
Сейчас они чувствовали себя еще более чужими и далекими друг другу.
Старуха молча запрягла лошадь, вывела под уздцы на дорогу, взобралась на козлы. Сноха видела только ее согнутую, укутанную шалью спину, низко опущенную голову и покрасневшую от холода руку, держащую кнут. Они не промолвили за весь день ни слова, даже не глядели друг на друга, каждая притворялась, что не знает ничего, только позднее, уже к вечеру, въезжая в какое-то село, старуха кашлянула и сказала:
— Не будем останавливаться. Нигде. Едем дальше…
— Мама, но ведь… — пробормотала сноха.
— До чего же испортила война людей! — бросила старуха сухо, будто подвела черту под тем, что случилось, хлестнула кнутом лошадь и погнала ее дальше.
Чуть подальше, в поле, они наткнулись на заброшенный сарай и там остановились. Покрыли лошадь попоной, дали ей охапку сена из телеги, уложили ребенка между собой, хорошенько укутали и легли.
Ночью мать почувствовала, как ребенок завозился, и проснулась. Малыш скорчился возле колеса, одной рукой он вцепился в грядку телеги, другой держался за живот. Его рвало.
— Что с тобой, сердечко мое? Что с тобой? — испугалась она и подняла ребенка.
Она прижала его к груди, чувствуя, что он весь мокрый от пота, хотя мороз становился все злее, и уложила рядом с собой. Хорошенько завернула, долго баюкала, потом заснула. К утру малыш был совсем плох. Лицо его горело как в огне.
— Что у тебя болит, родной?
— Пить! — шептал он. — Пить!
Они дали ему воды, быстро запрягли лошадь и потащились дальше.
Так ехали весь день, а ребенку становилось все хуже и хуже. Он весь горел, стал пунцовым, бредил с закрытыми глазами, часто вспоминал о дедушке Силе, о доме, звал деда и все время просил пить. Ему виделись черти, прыгающие с вилами вокруг лампы, он просил воды, чтобы брызнуть на них и отогнать.
Аникуца ломала руки и мучилась от бессилия, глотая слезы.
— Что делать, мама? Мама, мама, что делать? — шептала она.
Свекровь подходила, отодвигала мать в сторону и, в свою очередь, склонялась над ребенком. Но и она не знала, что делать.
— Остановимся в первом же доме! — наконец решила старуха. — Надо найти, кто бы помог нам.
Так и сделали. Но мужчина, который им открыл, подойдя к ребенку, тут же в испуге отпрянул в сторону и крикнул:
— Не пущу вас. Поезжайте дальше. Не могу вас пустить. У него тиф!
— Тиф!
Мать вскрикнула и побелела как мел.
Старуха с окаменевшим лицом хлестнула лошадь кнутом.
Дальше. Все дальше. Только сейчас начались настоящие мучения. Все двери были для них закрыты. Тиф! Люди в испуге отшатывались, и бабушка вынуждена была беспощадно хлестать лошадь и упорно ехать дальше.
На третий день к вечеру какой-то сердобольный человек пустил их во двор и разрешил укрыться в старом сарае. Там когда-то стояла лошадь, но ее забрали военные, и сарай теперь был пустой. Под застрехами свистел ветер, но тут все-таки было лучше, чем на улице. Остались здесь и на следующий день; ребенок уже не просил пить и не бредил, он впал в забытье, и лицо его почернело. А когда утром они проснулись, он лежал между ними мертвый.
Бабушка взяла его на руки, вынесла во двор, положила на свежевыпавший снег, раздела, а одежду сожгла.
Мать стояла, вцепившись в дверь сарая, рыдала, кусая губы и билась головой о косяк.
Свекровь вернулась, втолкнула ее в сарай, вошла сама, отыскала среди пожитков чистую рубашонку ребенка; лицо ее стало еще суровее и темнее; она торопливо вышла и одела неподвижное тельце. До вечера бегала по селу, ходила к священнику, упросила его, добыла деревянный ящичек. Обратно вернулась вместе с мужчиной, несшим на плече небольшой еловый крест; он взял ребенка, положил его в ящик, сверху положил крест. Мать рыдала, ломая руки; всю ночь бродила, как слепая, по двору, то и дело подходя к гробику, и свекровь несколько раз силком уводила ее в сарай.
Священник пришел на второй день в обед, гробик подняли, положили на носилки. Мать так ослабела, что еле держалась на ногах. Ее поддерживала свекровь. За ними шли несколько человек из соседних домов и две-три семьи беженцев. Шагали молча с поникшими головами, но вдруг все подняли лица, остановились и широко открытыми глазами уставились в чистое весеннее небо.
Издалека, из-за гор, теряющихся в тумане, вырвался и прокатился по округе, наполняя воздух бесконечным металлическим воем, рокот самолетов. Было четвертое апреля. Первые соединения американских тяжелых бомбардировщиков летели через горы бомбить столицу и Плоешти. Великая драма перемещалась туда.
Перевод с румынского Ю. Воронцова.
ИОАН ГРИГОРЕСКУ
Что я бы мог рассказать о себе советскому читателю? Я имел счастье познакомиться с ним уже давно благодаря переводу и изданию на русском языке двух моих книг рассказов — в 1959 году «Кинематограф Мадагаскар» и в 1961 году «Птица Феникс». В Бухаресте выходит моя двенадцатая книга, на экранах будет показан седьмой фильм, снятый по моему сценарию. Мне сейчас сорок два года, а мечтаний столько же, как в тот год, когда мне едва исполнилось двадцать и я входил в двери московского Литературного института имени Максима Горького. Старушка-привратница встретила меня, незнакомого ей человека, вопросом: «Вы куда, молодой человек?», а я ей ответил: «В литературу». У меня тогда были грандиозные планы — свои книги я мыслил только трилогиями, завидовал славе поэтов Евтушенко, Роберта Рождественского и Виноградова и преклонялся перед своим преподавателем Константином Георгиевичем Паустовским, у которого учился в течение пяти лет.
Я родился в 1930 году в столице румынской нефти — Плоешти, в семье нефтяника, и все, о чем я писал в первых своих произведениях, было связано с жизнью моего родного города, с трудом и борьбой нефтяников, среди которых я вырос. Позже, по окончании высшей школы мне привелось много путешествовать по земному шару, и это ошеломляющее приобщение к миру, в котором мы живем, наложило нестираемый отпечаток на мое творчество. Оно убедило меня в том, что наша эпоха больше нуждается в документальной литературе, чем в вымысле, порожденном медленным и глубоко личным переосмыслением фантазии человека, который только воображает себе мир. Я прошел трудную и требовательную школу очерка, что было отмечено и моим учителем Паустовским, который в предисловии к русскому изданию моей книги «Птица Феникс» писал: «Григореску, вплотную прикасаясь к жизни во всех ее аспектах — от героического и трагического до совершенно обыденного, — всюду находит те резкие детали и те верные обобщения, без которых немыслимо существование настоящей большой литературы. Быстрый глаз и уменье схватывать почти на лету житейский материал — ценные качества писателя. Ими вполне обладает Григореску».
Я должен признаться, что эти строки, написанные моим любимым учителем, меня глубоко взволновали. Но эта оценка не только льстит моему самолюбию, она возлагает на меня новые обязанности. Я действительно должен добиться того, чтобы своими произведениями не опровергнуть слова человека, старавшегося никогда не давать оценок художественного творчества. Впрочем, в искусстве оценки всегда рискованны. После некоторых писателей, прославленных в печати критикой, так часто ничего не оставалось, что любой взыскательный человек должен быть максимально осторожным в своих оценках. Я был бы счастлив, если бы мог показать своему учителю одну из моих последних книг, вышедших в Бухаресте, «Другая смерть» или мой том о соприкосновении с миром, в котором мы живем, озаглавленный «Зрелище мира». К сожалению, хорошо известно, почему я не могу этого сделать. Но в глубине своего сознания я посвятил эти книги памяти своего учителя.
Несколько художественных фильмов, поставленных по моим сценариям, шли и на советских экранах: «У улиц есть воспоминания», «Квартал веселья», «Под землей», «Кенарь и вьюга», «Феликс и Отилия». Кинематография притягивает меня, но не настолько, чтобы я отказался от публицистики и художественной прозы. Писатель может быть полезным в создании фильма, но у писателя свои специфические средства выражения. Я буду работать для кино, радио и телевидения, но главным образом я буду писать книги. Только так я смогу ответить старушке-привратнице, спросившей меня: «Вы куда, молодой человек?»