Страница 17 из 20
Докурив последнюю сигарету и швырнув пустую пачку в кусты, поскольку урны не нашлось, Сирота побрел дальше. Мимо покосившихся домиков и бывших пакгаузов на улице Яффы, мимо темных мастерских в подвалах разрушенных домов, к которым вели истертые, выщербленные ступени, мимо запаха краски, дерева и лака, сквозь едкие облака стружечной пыли из столярных мастерских, перешагивая через горки мусора, глазея по сторонам и не находя ничего приятного для взгляда.
Шел он к рынку.
Именно там Сирота решил пообедать замечательным блюдом, которое только тут и было таким замечательным, — кусочками баранины, переложенной шматами бараньего жира и поджаренной на вертящейся жаровне. Тут это блюдо называли шуармой. Знакомый продавец приветственно кивнул и, не дожидаясь заказа, ловко срезал длинным ножом с насаженной на вертел груды мяса наружный поджаренный слой. В левой руке он держал закопченный совок, на который с шипением падала горячая сочная мясная стружка. Затем, ловко орудуя щипцами, стал набивать мясом внутренность пухлой питы, местной лепешки, напоминающей лаваш. Продавец знал привычки и вкусы Сироты, потому, не спрашивая, смазал внутренность лепешки хумусом и острой местной аджикой, переложил мясо луком, добавил зелени и чипсов, полил содержимое жидкой тхиной. «На здоровье!»
Морда коротышки лоснилась, хитрые маслянистые глаза сверкали, круглый загорелый животик выглядывал меж пуговиц мятой, но чистой рубашки. Продавца звали Звулун, и обычно Сирота болтал с ним о том и о сем, но сегодня болтать ему не хотелось. Продавец понял это без слов, молча кивнул, потом подмигнул и неожиданно потрепал Сироту по руке, поскольку достать до плеча клиента ему было нелегко.
Вот этого мне будет не хватать везде, подумал Сирота, этой немой солидарности двух незнакомых мужчин одной крови, вышедших вместе из Египта, совместно вкушавших манну и перепелов, хорошо знающих пороки и несовершенства друг друга и давно их друг другу простивших. Этого, решил Сирота, не будет больше нигде.
Он ел с аппетитом, облизывая с губ жгучий соус, стараясь кусать так, чтобы лепешка не прорвалась и содержимое не вывалилось, помогая себе пальцами другой руки, жмурясь от удовольствия.
Поев, Сирота еще долго болтался на рынке. Любовался горами фруктов и овощей, естественностью изобилия, не подпорченного сортировкой и расфасовкой, все как есть, первый сорт перемешан с третьим, как росло, как было дано природой. Яблоки тут были хуже, чем на Украине, зато виноград явно богаче. Лиловатый, желтоватый, восково-зеленый, почти черный, мелкий, меленький, крупный и важный. С сухими листьями внутри и с зеленым листом. Только что срезанный, совсем живой, с пылью на кожице в пятнышках высохшей росы. Не явление и не лакомство, а часть здешней жизни, не больше диковина, чем оливки и инжир.
Особо поражали Сироту пряности в мешках. Не в маленьких претенциозных мешочках с бантиками, как в европейских лавках, а навалом и в обыкновенной рогоже. Трубочки корицы, пахучие корни имбиря, сушеный перец всех сортов и цветов, стебли высушенного розмарина, нарубленный чабрец, семена аниса. И рядом — мешки с просом, рисом, длинным и коротким, желтоватым, как слоновая кость, празднично белым и серым, с чечевицей, сушеным горохом, машем, пшенкой и бургулем…
— Как это называется? — ткнул Сирота в мешок, из которого лезли во все стороны высушенные черные стручки огромного размера.
— Харув, — удивленно ответила тетка в смешно повязанном головном платке, один хвостик которого свисал над ухом, другой стоял над ним торчком.
— Как его едят?
— Так… — продолжая удивляться, пояснила баба, засунула стручок в рот и начала жевать.
— Можно попробовать?
— Бери!
Стручок оказался сладковатым на вкус, но очень жестким.
Пройдя рынок Махне-Йехуда из конца в конец, Сирота вышел на улицу имени царя Агриппы. Улица пыльная, длинная, узкая и шумная, забитая машинами, уставленная коробками, плохо вымощенная, с торопливо вбегающими и убегающими проулками, тесно заставленными невысокими домиками, прячущими зелень за оградами. Колесница поднимала тучи пыли, несмотря на то что место было зеленым: пригород все же. Да нет, просто долина между холмами. Колесница крепкая, колеса обиты медью, дуги вызолочены, кони сыты.
В колеснице, напряженно выпрямившись, полусидел-полустоял высокий сутулый блондин с редкой бородкой, завитой в кольца. Пурпурный шелковый плащ порывался взлететь за спиной, холеные руки в кольцах на каждом пальце придерживали его. Блондин был вдет в тяжелое платье из чистого беленого льна, сплошь покрытого тугой золотой вышивкой. Ноги удобно упакованы в сандалии из мягчайшей телячьей кожи. Глаза прикрыты, уши не слышат шепоток за спиной: «Царь! Царь! Агриппа!»
К этому шепотку привыкаешь, особенно если слышишь его с детства. Ничего он не значит, этот шепоток. Царь! Царь в пересохшей от бед, злобы и бесконечных распрей Иудее. Царь над народом, не признающим царя. Над Храмом, не признающим царя. Над Храмом, не признающим Императора. Ставленник Рима перед народом, презирающим все римское. Ответчик перед Императором за презрительный народ, считающийся в Риме презренным. Распри и разбой. Разбой и распри. Плохие слухи из Галилеи, плохие слухи из Тивериады, из дома. Впрочем, он дома и тут, у него и в Иерусалиме дворец.
Нигде он не дома, но Тивериада ему нравится больше Иерусалима. Влажной льняной простыней охватывает тело пахучая тишина царского сада, приятной глазу повязкой ложатся на виски томные вечера в туманной кисее. Радует душу сверкающая озерная гладь, и дышится там легко. А тут, в Иерусалиме, интриги и сухость в воздухе, сухость напрягает зрение и дыхание. Масса интриг, добром это не кончится. Рим отвернул на мгновение лицо, Рим занят парфянами и галлами. А на местных людей находит затмение, стоит Риму чуть скосить глаз в сторону. Прокуратор лихоимствует, греки надуваются спесью, евреи начинают приближать концы, и нет этому конца.
Сирота налетел на Гришу Медника, стоявшего посреди тротуара и явно поджидавшего именно его. Встретить Медника — дурная примета. Сирота поморщился. В прошлый раз это закончилось скандалом. Скандал устроила Маша, а пили они с Медником сначала на лавочке, потом у какого-то Сашки, потом вместе с Сашкой у Надьки. Сашку по дороге потеряли, Надька никак не хотела идти к себе домой спать. Что было дальше, Сирота помнил плохо, но знал, что к рассвету Надька тоже потерялась. А Медник улегся на тротуар у Сиротиных ворот и заявил, что никуда не уйдет, потому что это великая честь — провести ночь у порога гения, и он, Медник, такую честь заслужил. Сироте пришлось затаскивать Медника во двор, потом на террасу. Маша проснулась. Скандал был первый и настоящий.
А до того было несколько недолгих, но очень злых ссор, и каждый раз они случались из-за Медника. Маша не то чтобы его не выносила, он ей даже нравился. Но почему-то именно Медник открывал в ней какой-то шлюз, и долго копимые обиды прорывались бурлящей струей. Может быть, причина была в рабском обожании Медником Сироты. Обожание было искренним, давним, неизлечимым. Это началось еще в Москве. Они поселились в одном общежитии, учились на одном курсе ВГИКа. Гриша Медник был готов на все, чтобы сидеть рядом с Сиротой, дышать с ним одним воздухом, смеяться его шуткам, поражаться его саркастическим ремаркам. Он заплатил целых двадцать рублей Сеньке Шаповалову за обмен койками, чтобы поселиться в одной с Сиротой комнате. Записывал речения Сироты в записную книжку, доставал ему нужные книги и, если не было другого выхода, воровал их из институтской библиотеки. Он даже научился пить спиртное, чего раньше не умел, для того только, чтобы сопровождать Сироту в турне по распивочным и в гости.
Как только у Медника заводились деньги, он устраивал ужин в ресторане, а гостей на ужин звал Сирота. Медника прозвали в институте Сиротским прилипалой, и он этим званием гордился.
— Прилипала за плотвой не бегает, — охотно объяснял Медник желающим слушать, — прилипала плавает в компании с акулами и китами. А Маркуша не просто кит, он Моби Дик. И я прилипала, да, и мне это лестно.