Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 58



— С одной стороны — плохо, — сказал он после некоторого раздумья. — С другой стороны — хорошо…

Слабо шепнув, что будить его лишь в случае пожара, лег спать, мы знали: на сутки, не меньше. Значит, скоро сниматься, а куда — не все ли равно? Здесь мы разведали, оконтурили нефтяной горизонт — глубокий, но богатый.

День догорал, начинались долгие сумерки. Пахло сиренью, остывающими травами, землей.

Я надел чистую рубаху, сморщенные — месяц лежали в рюкзаке — ботинки, вышел из времянки, чтобы спуститься вниз, к избе-читальне. Заметил у плетня, за «газиком», две тени. Узнал, бросился к ним — стояли, томились Настя с младшим братом Шуркой.

— Здравствуй! — прошептала Настя. — Мы тебя караулим… Вы тут все знаете, да?.. Так ему и сообщи: они надумали на воскресенье, а завтра я его жду… Он знает… — не поймешь, то ли всхлипнула, то ли засмеялась в кулачок. — А сейчас помоги Шурке вещи отнести. Побежала я.

Быстро прильнула ко мне, обожгла сухими губами щеку, оттолкнулась и побежала, чиркая ногами по траве.

Я очнулся, спросил: «Куда?» Не дожидаясь ответа, поднял большой узел, понес.

— Не туда, — догнав меня, толкнул Шурка. — В Раменский лес, через гору. Там посадочная площадка люкс!..

— Не жалко сестру-то? — спросил я.

— Не-е.. Я сам полярным летчиком буду, — сказал Шурка. — Когда Наська ревет по нему — во жалко!..

Отнесли узлы, замаскировали. Вернувшись во времянку, я растолкал Кольку Шустова — радиста по совместительству, — сказал:

— Открывай вахту!

Набросал на листке:

«В Управление вспомогательной гражданской авиации при «Главтрестбурразведнефть» — для летчика первого класса Крапивина Василия. Она любит и ждет завтра к двенадцати ноль-ноль. Свадьба с немилым в воскресенье».

Дважды передали текст дежурному радиотелеграфисту и не закрывали вахту, сидели, слушали, как посвистывает, улюлюкает ночной эфир. В девять утра получили ответ:

«Ваше радиосообщение, входящий номер такой-то, от… мая, передано по назначению. Ответственный по поддержанию связи с действующими отрядами сейсморазведки при… Супов».

Следом, спустя минут пять, поступила вторая радиограмма:

«Начальнику 12-го специализированного отряда сейсморазведки тов. Пантюхину. Поздравляю с присуждением переходящего Красного знамени министерства за досрочную разведку важного месторождения… За неслужебное использование средств радиосвязи объявляю выговор. Управляющий трестом».

— Первое — знамя, — сказал Колька Шустов. — Выговор он что — не первый, не последний.

Выйдя наружу, я прислонился к горячей стене времянки — не разлепить было распухших, тяжелых век. Остро пахло сиренью. Стояла кругом тишина, истома. Я даже испугался, подумав, что все разбежались. Увидел потом: сидят, молчат — кто у плетня, кто на ящике из-под взрывчатки.

Подошел Пантюхин, отоспавшийся, бодрый, взял у меня листки с записями радиограмм. Сказал весело:

— Неплохо, — помедлив, добавил: — Но и хорошего мало.

Он осекся, оглядел ребят, удивленно, слабо коснулся вспотевшего вдруг лба. Сунулся во времянку: рабочие спецовки были аккуратно сложены в углу. Пантюхин еще раз внимательно посмотрел на каждого, — все одеты в чистые рубахи, — присвистнул, ушел к себе и заперся.



День был ясный, с прозрачными легкими дымками на спадах холмов. Из села, из яблоневых садов цедилась к реке настоявшаяся за ночь сырость. Там, в селе, тоже было тихо.

Был час, когда случается редкое, особенное: собрались, сидят вместе, но думает каждый в одиночку, и все ждут одного. И всему, что есть вокруг, ждется…

Я умылся, надел свежую рубаху. Медленно пошел в гору. Время было — одиннадцать с половиной.

Вот и вершина. Земля раздалась вширь, размылись и мягко дрожали в мареве линии холмов. Я уловил ровный печальный звон высокого ветра. Стало чисто, светло — словно причастился к высоте, к небу. Все суетное, мелкое просеялось, упало в песок.

Теперь, спустя много лет, услышав мягкий стук аэроплана, я останавливаюсь. Будто снова вижу: в сизой майской дали над радужно засиявшими холмами возникает самолетик. Игрушечный, легкий, со старческой одышкой и — надо же! — такой преданно-надежный.

Я провожаю взглядом самолетик, как залетевшую в небо лошадь, — редкая встреча! — пока он не исчезнет, не смолкнет совсем. Хорошо становится вдруг, как тогда, до слез хорошо.

Антон, сельский фотограф

Как раз этим летом ему перевалило за тридцать. Круглая дата прошла без торжества и грусти — Антон позабыл даже самый день рождения отметить. Уже спустя неделю спохватился — стало быть, он, по его выражению, тридцатилетний огурчик, до того счастлив, что не ведет счет даже годам.

И тогда же, примерно в середине июня, ранним розовым утром толкнула ему в грудь, стеснила дыхание острая тревога. Потом она сменилась долгим, тягучим волнением, которая погнала Антона, босого и растерянного, на простор.

С этого все началось…

Будто вино бродит в нем с той поры, хмелит голову, а глаза ясные, не замутненные, и видят они далеко. Вроде ничего не изменилось вокруг, но ощущение такое, будто узнает он все уже знакомое первый раз.

Вот и ходят они с Кавалером, старой дворняжкой, к тихой, скромной речушке Верде.

Глядят с косогора, как раздольно встает над землей день, на величавый простор смотрят, на высокие, еще не успевшие осесть стога сена, на дальний, стушеванный дымкой лес. Постепенно солнце стряхивает с себя утреннюю вялость, загорается ярко и радостно. Быстро снимается с травы ночная сырость; слетаются с обнаженных лугов, жмутся к кустам птицы.

В эти минуты что-то творилось с Антоном, а что — сам не знал. Светло, чисто делалось на душе, кружилась голова. Замечал он: птицы поют звонче, сильнее обозначаются запахи трав. И возникало смутное ощущение родства со всем, что есть кругом: с деревьями, камнями, водой…

Потом они возвращались домой. Антон готовил завтрак — рвал зеленый лук с грядок, тугие шершавые огурцы, варил вкрутую пару яиц. Кормил Кавалера размоченным хлебом, остатками вчерашних щей, и скоро они едва угадываемой в густой траве тропинкой шли к фотоателье. Стояло оно мутной, с водянистыми буквами вывеской на сельсовет, в центре села. Утром плотная тень скрывала крыльцо, берегла капли росы. Антон скрипел дверью, входил в прохладный, со стоялым фиксажным духом коридорчик. Приготовив громоздкую пластиночную камеру к съемке, он выбирался, садился на ступеньку.

Сидел он подолгу, не шевелясь, не замечая, как солнце заворачивает на крыльцо, как вянут, опадают листья лопухов. Замирал, будто сморенный сном, но не спал Антон. Глаза его, сощуренные, смотрели на пыльную тропинку — странные, зрящие вглубь. По выгоревшим ресницам, чуть подрагивавшим, по изменчивому движению губ можно было догадаться — Антон думает или вспоминает.

Или видится ему вот эта покойная, дремотная сейчас улица иной, когда в базарные дни катили по ней подводы и машины, когда бойко и весело жила она. Сколько тогда перебывало в ателье баб и мужиков, девчат и парней — уйма!

Районный центр был тогда в Завидном. Антону, заваленному работой, — ни подумать, ни посидеть. Шли сюда и в одиночку, и семьями; косяками школьники шли, делегаты после совещаний.

Привык Антон к работе, хорошим, по выражению заведующего ателье Пилюгина, спецом сделался. Умел даже с заезжими городскими товарищами обходиться.

Потом… Тяжело вспоминать… Укрупняли районы — центр перенесли в Желтухино, отсюда двадцать километров. С неделю суета стояла. Грузили канцелярский и домашний скарб, уезжали.

Антон тоже грузил. Егор Пилюгин держал в руке бумагу с перечнем вещей, подлежащих отправке на новое место, выкрикивал: «Шесть пачек сульфита!», «Десять банок красной кровяной соли!..» И Антон выносил, выносил… Он уже знал, что Пилюгин не возьмет его в Желтухино. И все-таки, пока не услышал вполголоса, совестливо сказанное: «Двадцать три бутылки из-под «Московской» и трогаем!» — Антон ждал: Пилюгин передумает. Пилюгин уже из кабины протянул ему руку, распорядился: