Страница 8 из 140
— Понимаю, не надо, а вот угощают, никуда не денешься, — сказал Леха. — Да и вовремя: клин клином вышибают.
— Помаленьку полезно, — поддержал хозяин, тоже усаживаясь за стол. — Не пьем, а лечимся. Квас, ребята, прямо из холодильника.
Грахову налили в рюмку из голубоватого благородного стекла, себе в стаканы. И приятно, и неловко было Грахову оттого, что его выделили, и он, стараясь не морщиться, выпил. Запил холодным квасом, закусил яблоком, салом, выпил еще. Тяжесть в голове не исчезла, но прежней жестокой боли уже не было, была истома.
Хозяин подал горячую рассыпчатую картошку, нарезал еще розового, как мрамор, сало, и опять выпили. Поднимая третью рюмку, Грахов уже не ощущал запаха водки, не мутило его, как до этого после каждой рюмки. Все, к чему он прикасался, стало мягким на ощупь, щекотало пальцы, мягкими и приятными стали голоса Лехи и хозяина.
— Музыку! — внезапно потребовал Грахов. — Баха!
— Бах-бах! — подхватил Леха.
Хозяин вдруг смутился, но оправился быстро, уклончиво сказал:
— Учиться даже некогда. Крутишься, вертишься.
— Да, — проговорил Леха. — Штучка-то дорогая. — Подумав, добавил: — Ну, не дороже, скажем, мотоцикла «Урал».
— Меня один хотел научить, — сказал хозяин. — Мы на сто первом километре жили. Народу темного жило там уйма. Вот… Ну, играл там один. Музыкант, валютчик. Так он, знаешь, на чем хочешь играл. Возьмет пилу — играет. До того здорово, аж собаки воют. На бутылках еще. Развесит…
— На полных? — перебил его Леха.
— На пустых.
— Это, брат, действительно… Я вот в Киеве прошлое лето был, — Леха напустил на себя важность, приосанился. — Ну, в этой самой были… в Лавре. Артисты там поют.
— Богу молятся?
— Да нет. Стоят и поют. Литургию. Ничего, не разгоняют. Плакать, правда, хочется…
— Искусство, — присоединился Грахов. — Таланты и поклонники… Вечная тема. — Не зная, что говорить дальше, желая рассеять сосредоточенность, с какой слушали его хозяин и Леха, продолжал: — Как-то Моцарт, кажется, лежал в своей спальне, слушал, как сын играет по соседству. Играл и не закончил. Оборвал на предпоследней ноте. Ну, скажем, — и он, для ясности выбрав всем знакомое, стал напевать: — Шумел камыш, деревья гнул… Поняли? — спросил он. — Гнул… А нужно было закончить: гнулись.
— «Ись» пропустил, — авторитетно кивнув, сказал хозяин. — Получилось вроде кошки без хвоста.
— Ну и что? — качнулся в сторону хозяина Леха. — Может, надоело, бросил.
— Моцарт лежал, лежал… — продолжал Грахов. — В полночь уже встал, подошел к фортепьяно, ударил по клавише — закончил.
— На «ись» ударил, — догадался хозяин.
— Верно.
Леха насупился, спросил грозно:
— И что этим он хотел сказать? Подумаешь, «ись». Чушь какая!
Грахов хотел пояснить, но не успел, хозяин опередил его.
— А то, что и нам надо ударить.
— Вот! Это я понимаю, — повеселел Леха.
Пили, закусывали, и Грахов постепенно стал пропадать для самого себя, подхватывала его нежная неустойчивая волна, качала вниз-вверх…
— Знаете, — выговорил он вдруг распухшими, жарко пульсирующими губами. — Как ни странно… лошади иные тоже любят музыку…
Ему стало смешно, легко до одури, запомнил еще Грахов, как подходил к пианино, пробовал играть, листал альбом с фотографиями, сравнивая смуглого пионера с теперешним хозяином, опять смеялся. Потом его куда-то несли, снимали с него пиджак и ботинки, укладывали.
Тяжело сойдя с крыльца, Леха направился к самосвалу. Двухстворчатый задний борт был его собственной конструкции, открывался двумя поворотами рычага. Хозяин, подойдя сзади, следил за Лехой недоверчиво, как бы не веря в успех затеи.
— Дверь придержишь, — наставлял Леха, почти засыпая. — Я кузов приподыму. Ну, чего уставился? Ну, закосел малость, пройдет.
Хозяин шевелился вяло, еще и еще раз взвешивая маленькими быстрыми глазами Фаворита. Дверь была прислонена к задней кромке кузова, наклон крутой, но искать иного способа сгрузить лошадь уже некогда. Опять сильно сомневаясь, хозяин хотел возразить Лехе, но тот уже сел в кабину, пустил подъемник.
Кузов дрогнул, Фаворит, сжавшись от толчка и жужжащего звука, подался вперед, заскреб копытами по железу. Смятое плоское ведро, слетев, напугало хозяина. Следом упали на землю заводная ручка, холщовый мешочек, из которого, когда он шмякнулся, брызнул на траву влажный желтый овес.
Кузов все поднимался, и, как ни старался Фаворит удержаться на месте, его медленно сносило вниз.
Опасаясь не столько за лошадь, сколько за себя — как бы не придавило, — хозяин едва придерживал дверь. Он не сразу заметил, что лошадь повисает на поводе. Последним усилием задних ног лошадь пыталась удержаться в кузове. Дверь отлетела, ноги лошади сорвались, сама она вытянулась в судорогах, захрипела. Хозяин, отпрыгнув на заранее примеченное место, оглянулся сперва на ворота, затем подбежал к кабине. Молча сунул кулак в окно, попал не то в плечо, не то в шею, отчего Леха изумленно и бешено крикнул:
— За что, гад?!
— Висит она, — сказал хозяин придушенным голосом. — Удавится сейчас!
Леха метнулся к лошади, на мгновение отрезвел. Мгновенья хватило, чтобы понять, что ему, Лехе, грозит.
Лошадь билась на вздыбленном кузове, как огромная длинная рыба. Что-то охало в ней, собирались в комок, перекатывались мускулы. Она почти доставала землю задними копытами. Голубовато сверкали, стригли траву подковы.
Обратный ход подъемника был холостой, кузов опускался под собственной тяжестью, быстрее — под грузом, если бы он давил на переднюю часть. Леха, сделавшись вдруг тугим и красным, полез под ноги лошади, чтобы, видимо, хоть немного приподнять ее, но от первой же натуги его замутило. Он отполз и прохрипел:
— Не стой, дурак! Косу давай!
Хозяин кинулся в сарай. Пока носился туда-сюда, Леха поднялся. Вырвал у хозяина косу, насадил лезвие на крепкий сыромятный повод. Коса цеплялась за кожу, гнулась, не резала. Наконец, когда лошадь затихла, Леха зацепил удачно, потянул с вывертом, повод лопнул. Лошадь соскользнула мешком, упала на бок.
Свет долго просачивался в закрытые глаза Фаворита — сначала зеленый сделался красным, знойным, отчего голова разгорелась, размякла. Сухая режущая боль разлилась по шее, кольнула холку, там остановилась, будто за ней уже не было тела. Вот так же долго Фаворит не чувствовал себя когда-то в детстве, упав на лугу. Расшалившись, слепо и радостно кинулся через ручей, слабые его ножки подломились. Мать покусывала и трепала его за уши, чтобы он поскорее очнулся.
Ожили глаза и уши… Возникли булькающие, будто из-под воды, голоса людей.
— Живая, — сказал один.
— Путай ноги, а то еще бросится.
— Может, поедете сейчас, отложим это дело? От греха подальше.
— Кому ты говоришь? Загоним в сарай и смотаемся. Пока ученый дрыхнет.
— Я-то не за себя.
— За себя сам отвечаю. Поднимай коня, а то разлегся посреди двора. Палкой по заду!
Но Фаворит встал сам. Встал и покачнулся: что-то в нем перекатилось с глухим звуком, горлом пошла кровь. Кровь шла недолго, скопилась во рту. Фаворит не показал ее людям.
Жокей Толкунов распутывал родословную Фаворита не час, не два.
Он не полагался, как раньше, на память, ослабленную болезнью, потому и завел тетрадь, как только была распознана высокая кровь Фаворита. Другой причиной стало неясное, пугающее временами предчувствие, что Фаворит — его последняя лошадь, данная ему не для утешения, а для последнего сильного света в жизни. Еще была причина — желание поверить в то, что найден след крови, когда-то потерянной и разбросанной. Он знал, но мало кому говорил, что по линии прапрадедушки Фаворит идет от орловско-растопчинской породы. Переписываясь со старыми лошадниками, копаясь в доступных бумагах, он расплетал нити, связывая их, рисовал в уме судьбу этой породы перед ее исчезновением. Последние снимки, донесшие образы горделивых, сильных коней с тем скрытым пламенем во всей осанке, которое пробуждало иные души от дремучего сна, были помечены предвоенными годами. Представляли породу на сельскохозяйственной выставке. И давно обнаружилось, давно волновало не одного Толкунова: лучшую отечественную породу тайно и явно унесла война. Разметала без вести табунками молодняка, прибрала поодиночке.