Страница 3 из 143
Не менее впечатляющую историю узнал Достоевский и из книги Герцена «Былое и думы». Вынужденному покинуть Россию Герцену царское правительство отказалось выдать деньги под его костромское имение. Герцену посоветовали обратиться за советом к Ротшильду. И всесильный банкир не преминул продемонстрировать свое могущество, явить, что называется, воочию, кто истинный «князь мира сего». Император вынужден был уступить этой власти.
«Царь иудейский, — пишет Герцен, — сидел спокойно за своим столом, смотрел бумаги, писал что-то на них, верно все миллионы…
— Ну, что, — сказал он, обращаясь ко мне, — довольны?..
Через месяц или полтора тугой на уплату петербургский купец 1-й гильдии Николай Романов, устрашенный… уплатил, по величайшему повелению Ротшильда, незаконно задержанные деньги с процентами и процентами на проценты, оправдываясь неведением законов…»
Как же не сделаться Ротшильду идеалом, кумиром для юного сознания, не имеющего перед собой никакой высшей идеи, в мире всеобщей шаткости убеждений, относительности духовных ценностей? Тут, по крайней мере, действительно «заключено нечто столь устойчивое, столь положительное, столь абсолютное», что, продолжив мысль Аркадия Долгорукого о ничтожестве великих мира сего, всех этих Пиронов и Талейранов перед Ротшильдом, можно сказать и поболее того: а чуть я Ротшильд, и где папа римский и даже где самодержец российский?..
«Ротшильдовская идея» подростка, идея власти денег — действительно высшая и действительно руководящая идея буржуазного сознания, овладевшая юным Аркадием Долгоруким, была, по убеждению Достоевского, одной из наиболее соблазнительных и всеразрушительнейших идей века.
Достоевский вскрывает в романе не столько социальную, экономическую и тому подобную суть этой идеи, сколько ее нравственную и эстетическую природу. В конечном счете она есть не что иное, как идея власти ничтожества над миром, и прежде всего — над миром истинных духовных ценностей. Правда, Достоевский вполне сознавал, что именно в этой-то природе идей и кроется в значительной мере сила ее соблазнительности. Так, юный герой романа признается: «Мне нравилось ужасно представлять себе существо, именно бесталанное и серединное, стоящее перед миром и говорящее ему с улыбкой: вы Галилеи и Коперники, Карлы Великие и Наполеоны, вы Пушкины и Шекспиры… а вот я — бездарность и незаконность, и все-таки выше вас, потому что вы сами этому подчинились».
Достоевский вскрывает в романе и прямые связи «роштильдовской идеи» подростка с психологией социальной, нравственной ущербности, неполноценности Аркадия Макаровича как одного из следствий, порождений «случайного семейства», духовной безотцовщины.
Найдет ли в себе силы подросток подняться над посредственностью, преодолеть ущербность сознания, победить в себе искушение идеалом золотого тельца? Он ведь еще сомневается; чистая душа его еще вопрошает, еще взыскует правды. Может, еще и потому так стремится он в Петербург, к Версилову, что надеется обрести в нем отца. Не юридического, но прежде всего — духовного. Ему нужен нравственный авторитет, который ответил бы ему на его сомнения.
Что предложит ему Версилов? — человек умнейший, образованнейший, человек идеи; человек по уму и опыту, как было замыслено Достоевским, — не ниже Чаадаева или Герцена. А подростку предстоят еще и другие, не менее серьезные встречи с людьми идеи. Роман Достоевского и есть, в известном смысле, — своеобразное хождение подростка по идейным и нравственным мукам в поисках истины, в поисках великой руководящей идеи.
Как видим, даже и, казалось бы, вполне детективный сюжет с письмом обернется вдруг важнейшей общественной, гражданской проблемой: проблемой первого нравственного поступка, определяющего дух и смысл едва ли не всего последующего жизненного пути юного человека, проблемой совести, добра и зла. Проблемой — как жить, что делать и во имя чего? В конечном счете — проблемой будущих судеб страны, «ибо из подростков созидаются поколения», — этой мыслью-предупреждением и завершается роман «Подросток».
Мысль семейная обернется мыслью народной, всемирно-исторической значимости; мыслью о путях формирования духовно-нравственных основ России будущего.
Первым испытаниям на прочность подвергается «ротшильдовская идея» подростка в кружке Дергачева. Здесь спорят о новых социальных теориях переустройства жизни на разумных началах, о великой идее — дать хлеб всем голодающим на земле, о многом другом. Но как достичь всего этого — они еще реально не ведают. Лучшими умами — это ясно видел автор «Подростка» — все более овладевала вполне практическая, хотя и трудноосуществимая идея — «накормить» нищее, голодное человечество. Но пусть и неясные, но все-таки социальные и даже в какой-то мере социалистические по духу идеи общего дела все-таки пока не привлекают подростка, он все еще под обаянием идеи гордой, одинокой, обладающей могучей тайной властью личности. Да и Версилов объясняет Аркадию, что хотя сама по себе практическая задача накормить человечество и действительно «великая идея», но все-таки не главная, а лишь второстепенная и только в данный момент великая. Ведь я знаю, — говорит он сыну, — что, если «обратить камни в хлебы» и накормить человечество, то человек тотчас же и непременно спросит: «Ну, вот, я наелся; теперь что же делать?» Общество основывается на началах нравственных, — утверждает писатель. Но — не принимая социальную практическую задачу накормить страждущее человечество за его конечный и высший идеал, подросток чувствует уже, что и его «ротшильдовская идея» не сможет долго претендовать в его сознании на эту роль уже и потому, что она по самой природе своей ведет людей к обособлению, служит кучке «избранных», паразитирующих на остальном человечестве. Новое же молодое поколение, как понимал его Достоевский, при всех ошибках и заблуждениях все-таки жаждет отыскать руководящую мысль — собирательную, единящую. Как писатель русский, Достоевский проводит в романе мысль о том, что идея, соблазнившая подростка, по сути своей противна самой природе русского характера, так как русский человек по складу своей исторической судьбы, — считал писатель, — только тогда и может проявить себя вполне именно в качестве русского человека, когда живет не для себя лично, но для всех.
Да, повторим еще раз, социально-практическая идея не стала владычествующей для Аркадия, но в то же время именно ею была поколеблена в сознании подростка его вера в «ротшильдовскую идею» как в единственно реальную и притом великую.
Особенно потрясает подростка идея Крафта, тоже ведь совсем еще молодого мыслителя, который математически вывел, будто русский народ есть народ второстепенный и что ему не дано в будущем никакой самостоятельной роли в судьбах человечества, но предназначено лишь послужить материалом для деятельности другого, «более благородного» племени. А потому, — решает Крафт, — и нет никакого смысла жить в качестве русского. Подростка идея Крафта поражает уже тем, что он вдруг воочию убеждается в истине: умный, глубокий, искренний человек может вдруг уверовать в нелепейшую и разрушительнейшую идею, как в идею великую. В уме своем он должен, естественно, сопоставлять ее с собственной идеей; он не может не задаться вопросом: а не то ли же самое случилось и с ним самим? Мысль же о том, что личная жизненная идея только тогда и может быть подлинно великой, когда она одновременно является и идеей общей, касающейся судеб народа, всей России, — эта мысль воспринимается подростком как откровение.
Ни умный Крафт, ни наивный Аркадий не могут понять того, что выносим из крафтовского опыта мы, читатели романа: «математические убеждения», под которыми сам Достоевский понимал убеждения позитивистские, построенные на логике выхваченных из жизни фактов, без проникновения в их идею, не сверенных с логикой нравственных убеждений, — такие «математические убеждения — ничто», — утверждает автор «Подростка». К сколь чудовищным извращениям мысли и чувства могут привести позитивистские, безнравственные убеждения, и явствует нам судьба Крафта. Что вынесет из его опыта подросток? Он-то ведь человек отнюдь не безнравственный. Если б все дело было только в этом. Крафт сам по себе тоже глубоко честный и нравственный человек, искренне любящий Россию, болеющий ее болями и бедами куда более, нежели своими личными.