Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 149

Иван Панов сосредоточенно плыл, покачиваясь во враждебных хлябях.

Князь Василий пристукнул по столу. Это, вероятно, следовало понимать как самостоятельный, отдельный вопрос — Иван Панов упорствовал в размеренном колыхании бёдер, тугого живота под расшитой рубашкой, упитанных плеч и совершенно, как угловатый булыжник, голой сверху головы.

— Что же ты государево вино крадёшь бочками, когда у тебя своего мёда сорок пудов? — Князь Василий поднялся, пытался подвинуть из-под себя тяжёлый стул и нетерпеливо отшвырнул его коленом.

— Хочешь ли ты прав и виноват быть повальным обыском, — со своей стороны подступал Евтюшка, — что сорока пудов мёда у меня на дворе не бывало? Как же я его провёз, мёд-то, сорок пудов, что никто не видел?

— А хоть свиньям вылей, хоть в овраг спусти, — удостоил его ответом Иван Панов, — а что взял — верни. По той цене, что в людях держится.

Судебное определение «прав и виноват» значило, если обе стороны соглашались его в том или ином случае принять, что по выяснению условленного обстоятельства и дело целиком должно окончательно решиться. То есть Евтюшка предлагал вот что: если повальный опрос соседей в его околотке показал бы, что никто сорока пудов мёда на дворе у Евтюшки не видел, то Евтюшку следовало оправить, а Ивана Панова обвинить. И наоборот в случае, если бы свидетельство жителей слободы оказалось в пользу Панова. Предложение это кабатчик не принял, обошёл, как опасную узость. Предпочитал он в неустойчивую погоду держаться открытого моря. Корабль его, однако, раскачивался всё опаснее.

Воевода распалялся и бушевал:

— А что ты месяц с целовальниками деньги собирал на себя? Это ты знаешь? — Под «этим» подразумевался, надо думать, кулак, ибо князь Василий чувствительно ткнул кабатчика в нос.

— Враки-то свои попридержи, попридержи! — приговаривал князь Василий, забирая в кулак Иванову бороду. — Попридержи враки-то, — повторял он, заматывая кручёное волосьё, — есть мне, что и без твоих-то врак... есть что рассуждать. Вор! — Воевода дёрнул, Иван Панов содрогнулся от темени до пят. Крепко заскрежетал тут матицей по камням его корабль, затрещал кузов. — Страдник! Тать ночной! — На каждое слово князь Василий драл бороду, а Иван Панов, не сгибаясь, содрогался. — Государев изменник! Сукин ты сын! Блядун!

— Побойся бога, князь Василий Осипович! — промычал сдавленным голосом кабатчик — последнее ругательство задело его за живое.

— А я говорю: блядун! — с недостойной радостью повторил князь Василий, почувствовав, что нащупал уязвимое место. — Блядун!

— По-бо-бо-ба-га... — мычал Иван Панов, моргая синюшными веками.

— В колодках не сиживал, страдник! — драл воевода.

И тут, содрогнувшись особенно мощно, всем кузовом своим, Иван Панов повалился — произошло крушение.

— Виноват! — взревел кабатчик так, что воевода отпрянул. — Виноват я перед государем! — Со стонущим звоном он бухнул коленями на пол — оторопь взяла, застыли все.

Сенька Куприянов распрямился, забытое перо роняло на строку кляксу. Дьяк Иван смотрел пристально, с любопытством холодным и трезвым, как человек, привыкший не тратиться на пустое удивление. Константин Бунаков, играя на лице не устоявшейся улыбкой, оглядывался на товарищей. Князь Василий отступил ещё на шаг, лицо его — распятый в гримасе рот, напряженные крылья бровей — хранило признаки слепого гнева. Во взвинченном состоянии Федька видела всё сразу: кабатчика на коленях и судей в разнообразии их взаимных отношений, разболтанного каким-то лихорадочным торжеством Евтюшку, который не мог уж себя сдерживать.

— Виноват! — стучал коленями Иван Панов, разворачиваясь. — В том во всём виноват я перед великим государем и перед тобой, князь Василий Осипович! Beли казнить!

— Да в чём же ты каешься, дурень? Вина твоя в чём? — суетился захлебывающимся голосом Евтюшка.

Иван Панов, гулко стукнувшись лбом о половицу, приостановился в скрюченном состоянии: а что, не сказал он разве?

— Побереги, болван, лоб, — молвил князь Василий, — вина твоя в чём?

Иван Панов подумал.

— Да и вины, почитай что, нету... — Все в комнате застыли, внимая в противоречивых чувствах. — Разве то за вину считать, что писулька окаянный, проклятый улестил. Он-то и соблазнил — Федька Малыгин, Посольский! Он проклятый! — вскричал Иван Панов в новом приступе раскаяния. — Ты меня погубил! — ткнул он рукой в Федьку и обратил к ней бессмысленный стеклянный взор — глаза в оправе синюшной тени остервенело округлились. — Федька проклятый кабалу писал. Я, говорит, и государеву грамоту подписать не дорого возьму, а уж чтобы площадному этому удружить, тут уж...





— Да вовсе тебя я не знаю! — произнесла Федька для всех спокойно, даже вяло, только не спокойствие это было, а нечто обморочное — всё в ней обмерло.

— Деньги, дескать, пополам, — продолжал токовать кабатчик, ничего не слушая. — Но мне зачем? Я не хотел. Уж так уговаривал Федька этот, так просил. Вот как бог свят, я не хотел. Ладно, говорит, всё, дескать, тебе, что с Евтюшки получишь, а мне не деньги важны, лишь бы мне только зло какое недоброе причинить недругу моему старинному и ненавистному Евтюшке. Сколько злобы-то — не приведи господь!.. И во всём в том я виноват — бес попутал. Взял я у него ту поддельную кабалу. Не погуби, князь Василий Осипович! — Иван Панов положил земной поклон.

— Кто ты такой? Кто ты такой? — беспомощно повторяла Федька. — Я тебя знать не знаю, ведать не ведаю и в глаза не видал.

— Не хорошо, Федя. Вот не ладно ты сейчас сказал, ой худо! — упрекнул Иван Панов, слегка повернув голову. — Государь милостив, вину свою принеси и покайся! Помнишь, ты ещё говорил, что шутка, мол, будет? А вот она какая шутка-то оказалась. Нехорошо, Федя.

— Я уговаривал?

Казалось, кабатчик и просветлел, снявши с души тяжесть, умиротворённый голос его выражал довольство трудной победы над собой. Огорчение доставляло ему только Федькино упрямство, но, видно, склонялся он уж к тому, чтобы предоставить изолгавшегося подьячего его собственной участи.

Дело сделано.

Заметно успокоился и князь Василий — его, воеводским, рвением сомнения разрешились, концы с концами сошлись, осталась необходимая, но мелкая писарская работа, которая не требует уж ни озарений пытливой мысли, ни вмешательства властной руки.

— Чепуха какая! — сказала Федька. — Что же я сумасшедший, эту дурную, безмозглую кабалу писать? Что за сорок пудов мёда? Где они? Что за галиматья?

— А я что ли полоумный эту чушь сочинять? — оскорбился Евтюшка. Глянул нагло, но хватило его только на самое короткое столкновение, глаза отвёл и дальше общался с ответчиком только через судей.

— Товарищи твои, площадные подьячие, признали, что ты кабалу писал!

— Да и ты мог подделать — никто не отрицал. Ты же хвастал, что можешь любую государеву грамоту подделать.

— Кому я хвастал? Кому? Не говорил я такого никому!

— Мне говорил! — сказал Евтюшка со злобной твёрдостью в голосе.

— И мне говорил, — поддержал Иван Панов. Он оставался на коленях, дожидаясь разрешения встать, рассчитывал он, что будет ему знак: уже, мол, всё, пора, вставай.

— Что же ты государева слова не объявил, если я вёл с тобой такие непотребные речи? — с натужной язвительностью вопрошала Федька.

— А думал, спьяну сболтнул. А вон как вышло! Эва, куда зашло! — присвистнул кабатчик.

— Я был пьян?! — потерялась Федька. — Да я с тобой и рядом не сидел!

— Пьян, — хладнокровно подтвердил Иван Панов. — На ногах не держался. Уж мне ли пьяного не узнать? А пьян ты был, Федя, как свинья, — он презрительно сплюнул. И покачал головой, сокрушаясь человеческому падению. И провёл ладонью, оглаживая череп, — словно самого себя успокаивая.

Открыла Федька рот... и закрыла. Всё, поняла она, утопили. В ложке с водой утопили. Бессильное бешенство душило её. Провели. Грубо, откровенно, пошло. Так грубо, так незатейливо, что в самой невероятной, крайней, невозможной простоте обмана заключалось недоступное обыкновенным людям, вроде Федьки, величие. Это надо уметь ещё — утопить в ложке с водой.