Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 149

Площадные подьячие стали подвигаться к Сеньке, чтоб расписаться в показаниях.

— Я хочу пояснить, — негромко заметил дьяк. Ссутулившись узкими плечами, он наклонился к столу и, ни к кому в особенности не обращаясь, помолчав сколько требовалось, чтобы убедиться, что все уяснили его намерение и слушают, продолжал: — Когда Фёдор Малыгин, посольский подьячий, по государеву указу за приписью дьяка Мины Грязева и по письму печатника и думного дьяка Фёдора Фёдоровича Лихачёва прибыл в Ряжеск, то я всё же для испытания велел ему что-нибудь переписать. — Площадные все, кто возле Сеньки, кто, не добравшись до него, посреди комнаты, остановились слушать. — И Фёдор Малыгин показал вполне удовлетворительный образец посольского почерка.

«Как же! Удовлетворительный!» — не преминула отметить про себя Федька. Вряд ли это было точное слово: «удовлетворительный».

— Вполне удовлетворительный образец, — упрямо повторил дьяк. — Не понравилась мне только привычка подьячего мельчить письмо. По этой, вышесказанной причине я и предложил Фёдору воспроизвести э... вполне удовлетворительный образец крупного ясного почерка, какой принят в Поместном приказе. Что, собственно, Федька и сделал. Федька Малыгин подписал чужую руку по моему прямому указанию. — Патрикеев помолчал, подумал, но больше ничего не добавил, кивнул Сеньке: — Запиши.

Шумно обдувая с кончика носа мутную каплю, отбрасывая со лба длинные немытые волосы, Сенька Куприянов строчил безостановочно, но не успевал. Федька приметила у него на листе кляксы вперемежку с каплями пота — рослый щекастый Куприянов оделся не по срочной такой работе тяжело: туго подвинутые в сборку рукава толстого суконного кафтана изрядно ему мешали.

Заявление дьяка князь Василий принял с благосклонным вниманием, обернулся к товарищу, положив локоть на стол, и дослушал, не отвлекаясь. Потом указал пальцем Сеньке в лист: запиши! А дьяк уставил перед глазами руки и поскрёбывал заусеницы на ногтях, медлительно проверяя, что получилось. Сделался он мрачнее прежнего.

По прошествии времени князь Василий достал новую бумагу — узкий листок и призвал площадных подьячих. На ходу ещё Макар стал снимать очки, складывать их надвое, но на этот раз площадные не спешили давать заключение. Не то чтобы они нуждались в каком-то особенном, углублённом исследовании, а вот столкнулись с непонятной закавыкой и в затруднении переглядываются — мешали им высказаться некие привходящие соображения. Площадные оставили слово старосте. Тот и объявил совершенно определённо:

— Евтюшкина рука Тимофеева.

Остальные хоть и не отрицали этого, употребляли выражения не столь однозначные и поглядывали вопросительно на Евтюшку, который отвечал им подчёркнутой невозмутимостью.

— Я показал в своей челобитной, — начал он наконец, выступая на середину комнаты, — и готов подтвердить по святой евангельской непорочной заповеди ей же ей, что мёду у кабацкого головы Ивана Панова не брал никакого и нисколько. Обращался он к судьям, но они не отозвались, вступил в разговор вместо того Макар Мошков. Он разложил прибор обратно в очки, нацепил их на нос, и тогда, посмотрев на горбуна сквозь увеличивающие стёкла, сказал:

— Мёду не брал. Положим. А заёмную кабалу писал?

— Не писал, — отвечал Евтюшка, метнувшись взглядом. — Имею подозрение. Подозрение на Федьку Посольского. Руку мою подписал на кабале по недружбе.

Всех успел обежать быстрым взглядом Евтюшка — Федьку пропустил.

— Не писал, ничью руку не подделывал, кабалы никакой не знаю, про мёд и слыхом не слыхивал, — оправившись от неожиданного обвинения, внятно заявила она.

— Ах шалунишка! — любовно погрозил ей Константин Бунаков. Этот следил за ходом розыска с непосредственностью зеваки, которому удалось пристроиться в самом выгодном для наблюдений месте. Товарищ воеводы вертелся, с любопытством заглядывал во все бумаги и переспрашивал очевидности, с удовлетворением кивая. Когда же ответ не так-то легко было предугадать, Бунаков воздерживался от вопросов, способных возмутить равномерное течение дела.

С разумным предложением выступил не судья, а староста площадных подьячих Макар Мошков:

— Так пусть он, — кивнул на горбуна, — напишет то же самое ещё раз со слуха. Мы посмотрим.

Федька сразу сообразила, куда Макар метит: два письма, повторенные слово в слово, да последнее из них на слух, без образца, чтобы подглядывать начертания букв, выявят руку однозначно. Предложение это не сулило Евтюшке ничего хорошего, раз только он вёл нечистую игру. Игру эту, впрочем, Федька не понимала.

Дьяк подал голос в поддержку предложения, и князь Василий по размышлении кивнул — он не держал как будто бы ничьей стороны. Живо пробормотал своё одобрение Бунаков.





Евтюшку посадили на место Сеньки Куприянова, и он, ни словом себя не выдав, взял перо. Читать взялся дьяк, воевода передал ему листок, и тот пробежал сначала глазами, затем суховатым голосом, покашливая, начал:

— Се аз, Евтюшка Истомин сын Тимофеев, Ряжеской торговой площади подьячий, занял есми у кабацкого головы у Ивана Панова сорок пудов мёда...

«Сорок пудов! — поразилась про себя Федька. — Они что тут, все с глузду съехали, рехнулись?»

— ...Сорок пудов мёда, — неспешно повторял Патрикеев для писавшего, — к празднику к Рождеству Христову, да до сроку, до Благовещенья дня. До того сроку мёд без росту, а поляжет мёд по сроке, и мне за мёд дать деньгами, как в людях цена держится. А кабалу писал я, Евтюшка Тимофеев, на себя своею рукой.

Закончив, горбун бегло осмотрел написанное и увиденным удовлетворён не был. Волнение выражалось у Евтюшки в зевоте, он зевал, разевая рот, встряхивал головой и протирал лицо ладонью, как после крепкого сна. Площадные сличали две кабалы, подложив их строка к строке, а горбун зевал.

— Твоя, Евтюшка, рука! — объявил староста. — Побойся бога, Евтюшка, твоя!

— Да как же моя, когда не писал, — возразил горбун устало. — Что же я умом рушиться начал? Памяти отбыл? В забвении ума своего писал что ли? С ума сбредил? Не рехнулся же я вроде... — судорожный зевок поглотил последнее слово.

Князь Василий поморщился, возня эта ему порядком надоела.

— Давайте опять Ивашку Панова! — распорядился он.

Кабацкий голова Иван Панов содержался где-то неподалёку, потому что был представлен незамедлительно. Вошёл Иван Панов в сопровождении пристава.

Площадные удалились гурьбой, и, едва закрылась за последним из них дверь, в сенях раздались громкие голоса — они начали разбирать дело между собой.

— Ну что? — спросил князь Василий. — Подумал?

— Всё как на духу сказал! — истово отвечал кабацкий голова.

Иван Панов оказался лысый мужик с квадратной головой. Всё в нём было больших размеров: огромный лоб, просторная борода; лицо складывалось несколькими крупными чертами: толстый нос, мясистые губы. Маленькие глаза не меняли общего впечатления значительности — глаза окружала глубокая чернота, словно они из омутов глядели.

С достоинством возразив, Иван Панов сложил на груди руки, и взор его оставался твёрд. И только в коленях обнаруживал он неуверенность — бёдра подрагивали, вовлекая кабатчика в чуть приметное колебание. Так, большим кораблём, легонько раскачиваясь могучим кузовом, вошёл Иван Панов в опасные воды повествования. С замечательным самообладанием, лишь изредка возвышая голос, он пересказал по всем статьям содержание заёмной кабалы. Иногда Иван Панов пускался в подробности, но в целом вниманием судей не злоупотреблял, просто, ясно и доходчиво изъяснил дело. Сорок пудов мёда выдал он вот этой своею собственной рукой (показав, какой из двух именно, он незамедлительно скрестил руки по-прежнему), мёд выдавал из личных запасов — ни кабацкие целовальники, ни чумаки не посвящены в сделку.

— А вот и брешешь! — оборвал его князь Василий. — Откуда у тебя, у вора, сорок пудов мёда своих?

— Да уж было, — туманно ответствовал Иван Панов, и взор его описывал над головами судей размашистую кривую.

— А то ты знаешь, сколько на тебя изветов лежит?