Страница 5 из 149
Многое в Федькиной голове перепуталось. И многое Федька знала, теперь уж не понимая откуда. Тут нужно было иметь в виду, по видимости, те стародавние, докнижные времена, когда, затаясь на печи, она слушала доверительные разговоры отца с бывалыми, повидавшими свет людьми, среди которых случались и московские немцы из разных стран.
И вот же насчёт факиров (в далёкой Индийской земле, куда английские немцы ищут путь через Волгу и Персию), насчёт факиров, которые завораживают взглядом людей до обморока... насчёт факиров и колдовства. Однажды после затянувшегося за полночь разговора отец сказал ей: «Только ты вот что, дочка... лишнего-то из дому не выноси». — «Чего лишнего?» — не поняла она, вся ещё во власти сладостных игр ума. «Ну, этого вот всего на улице не болтай», — уклонился он от прямого ответа. «Почему?» — «Сожгут как ведьму». Это многое ей вдруг объяснило внезапным светом... Про себя-то ведь Федька точно знала — уж это-то может человек про себя, в конце концов, точно знать! — что он-то, человек этот, — не ведьма!
Лёгкое прикосновение заставило Федьку вздрогнуть и оглянуться. На плечи мягко припала ферязь. Вслед за тем таким же осторожным движением Лихошерст водрузил ей на темя потерянную шапку и опустился на корточки, поставив перед Федькой котелок.
— Хлопцы велели передать, — объяснил он, не глядя. — Ешь.
В котелке оставалось немного каши и тщательно вылизанная предшественниками деревянная ложка. Оставалось лишь удивляться силе товарищеского чувства, которое побудило восьмерых голодных мужиков придержать руку, зачерпнувши из котелка по два, много, по три раза. Казаки, впрочем, достали и собственные припасы — долгой ездой расплющенные между седлом и потником в лист, обильно и не раз смоченные солёной лошадиной пеной куски мяса.
— Спасибо, — обронила Федька равнодушно.
Лихошерст кивнул, словно подтверждая сказанное Федькой, но не ушёл. В темноте различались чёрная борода и — несколькими крупными чертами — суровое красивое лицо его, хмурая бровь.
У костра слышался голос Афоньки, который, по обыкновению всех перебивая, толковал казакам, что здесь только что, час назад, происходило, рассказывал, как он, Афонька, всполошился, когда подьячий, вишь ты, заупрямился. Любопытно было узнать, что Мухосран находился в самой гуще событий и даже как бы принимал в них деятельное участие, но ещё удивительней было простодушное внимание, с каким казаки слушали эти байки, переспрашивали и качали головами, переживая недавние события.
— А я тогда что? — нетерпеливо, с жадным любопытством встревал Пята.
— А ты тогда, значит, повернулся вот так. Глазами-то как глянул, повёл, значит, плечом...
И, должно быть, Афонька показывал тут в лицах молодецкую стать Пяты. Казаки собственными глазами, лучше Афоньки, бог знает где в это время обретавшегося, видели, что происходило, они сами, своей волей вершили дело. Но такова была сила слова, что эти же самые казаки с замиранием сердца ждали теперь повернёт ли Пяту на добро или на зло. И Пята слушал оцепенело, хватив себя за вихор, с трепетом ожидала что же сейчас последует, куда его, Пяту, повернёт? выходило, что Пята орёл, мало что не былинный богатырь, не знающий удержу своему вольному нраву. И что Лихошерст, ребята, скажу вам, себе на уме. И что татарский Ваня тоже ведь парень не промах. И казаки — свойские все до слёз хлопцы!
— Куда едешь? — тяжело, как бы совершая усилие, спросил Лихошерст, когда стало казаться, что с так и уйдёт, не проронив больше ни слова.
— В Ряжеск.
— Большой город, знатный. Да... А сын ты чей?
— Сирота.
Лихошерст ответил невнятным звуком, вроде того что «ага», мол, и опять примолк. Никакого желали поддерживать разговор Федька не испытывала, и человек, напротив неё сидевший, нисколько не мешал ей молчать.
— А что, — нарушил безмолвие Лихошерст, — ай да с нами казаковать. Не убьют — атаманом станешь А?.. На Дону перезимуем в Пятиизбенном городке, следующим летом понаделаем стругов, пойдём с запорожскими черкасами под Кафу или Трапезунд. Всё наше будет! Ты море видел? Оно как вот эта вот степь до Азова. Куда ни плыви, всё море, море.
Должно быть, Лихошерст и сам чувствовал скрытые изъяны своего предложения, он не настаивал. Добавил только ещё один, последний довод:
— Казак — вольный человек! Ни перед кем головы не склоняет, кроме самого государя царя и великого князя Михаила Фёдоровича!
Федька, однако, и на это никак не откликнулась. И Лихошерст, посидев ещё, без всякой связи с Доном, с морем и казачьей вольностью проговорил вдруг горячим шёпотом:
— Зовут меня, родители звали, Петром, отец Нефёд был. Двинский я, из Холмогор. И мать холмогорская. Значит, Пётр Нефёдов я, а Лихошерст по прозвищу. Может, вспомнишь когда.
Потом он поднялся и, когда встал на ноги, то ли стон издал, то ли вскрикнул протяжно:
— А-и-и... а-и...
Замерли на этот стон казаки.
— А и по край было моря синего, — выводил Лихошерст.
— Что на устье Дону-то тихого, — подхватили несколько голосов, —
Песня требовала пространства — длинной дороги и особого душевного лада, но не было пространства, не было лада, и песня сникла. Замолк последний голос на полуслове, и никто не взялся продолжать. Казаки потому и распалили костёр без меры, что не рассчитывали на загаженном месте ночевать, нужды не было, что огонь привлечёт чужих людей.
Побросали последние обломки сундука — вскинулось пламя, далеко высветилась замусоренная стоянка, проявилась в темноте исчерченная провалами телега, открылся огненным боком горшок с дёгтем, развязанные мешки, оружие, шубы. Пришли в движение уходящие в мутный туман тени. Конский всхрап и топот — собирали коней, подтягивали подпруги. Кто завязывал торока, кто искал рогатину — казаки громко, в голос переговаривались.
Легко вскинув себя на лошадь, клеймёный атаман выдернул из земли знамя и взмахнул его бледно-жёлтым в пламени костра полотнищем — кляксой мелькнул грубо намалёванный знак — гордый селезень.
Сдерживая позывы к матерной ругани, метался вокруг костра Мезеня: онучи, развешанные на опрокинутой телеге, исчезли. И топор исчез. И мешок с пожитками обмяк — тут и смотреть нечего.
— Казаки, топор хоть верните! — бубнил Мезеня, но как-то сам себе, без сердца. — Христом богом прошу, топор отдайте! Куда я без топора?!
Казаки торопились оставить засвеченный, не безопасный уже стан и не трудились отвечать.
— Вконец разорили бедного, беспомощного, — прочитал Мезеня то тут, то там, пока вдруг не взвился неподдельной уже злобе: — Куда?! — взрычал он, бросаясь к своему мерину.
Сутулый казак с тёмными, обросшими недельной щетиной щеками наложил на мерина седло и продолжал коня взнуздывать, не обращая внимания на хозяина.
— А ну снимай! — кричал Мезеня, хватая вора за руки.
Казак высвободился, повернулся возразить, но долго говорить не стал — заехал кулаком в челюсть! Мезеня только схватился за щёку. Они уставились друг на друга в упор... И ямщик опустил глаза.
— Мою возьмёшь, — примирительно сказал казак, указывая на понурую лошадь. И та покорно мотнул головой; переступила, припадая на переднюю ногу.
— Хромая! — вскричал Мезеня с прежней свирепостью.
— Угу, — согласился казак. — В правом паху две язвы, лечить надо. На один глаз слепа, ухо порото. На левом окороке тавро — два прута, и на лопатке другое тавро — крест с вилами, и третье ещё тавро — копыте Ну а ты, захочешь, поставишь четвёртое.