Страница 42 из 58
— Мне хотелось бы поскорее зарабатывать, — сказал Валерик.
— Зачем тебе деньги? — спросил Илья Александрович.
— Я бы первым делом бабушку забрал из инвалидного дома, и мы стали бы с нею вместе жить...
— Тебе уже есть четырнадцать?
— Давно. Мне в феврале пятнадцать будет.
— А сам как считаешь, что для тебя лучше...
— Сам? — переспросил Валерик. — В том-то и дело, что не знаю... Был бы я начитанный и образованный, как Славка, я бы сразу все решил.
— Славка — это твой товарищ, тот самый, о котором ты рассказывал?
— Да, тот самый. Славка хочет быть журналистом, поступить в МГУ на факультет журналистики, а я до сих пор не пойму, кем мне следует быть, куда идти учиться и вообще, что было бы лучше — учиться в школе или пойти в ПТУ?
— Как я погляжу на тебя, ты вроде бы запутался, — заметил Илья Александрович.
— Кажется, да, — уныло согласился Валерик.
— Ладно, — строго приказал Громов. — Хватит! Нечего жаловаться, нам с тобой, мужикам, это не к лицу!
— А я не жалуюсь, — сказал Валерик.
— Вот и не надо! Мой совет тебе: учись, где учишься, только не филонь, не ленись.
— Хорошо, — согласился Валерик. — Вот закончу восьмой класс, тогда поглядим.
— Правильно!
В метро сильно стучали колеса, вагон мотало из стороны в сторону, разговаривать было трудно. Лишь тогда, когда они вылезли на «Арбатской» и пошли к своему переулку, Валерик снова начал:
— Знаете, о чем я думал всю дорогу?
— Не знаю, конечно.
— Я думал вот о чем: на огромной, невероятно большой планете живет очень много людей, около трех миллиардов, верно?
— Верно.
— И вот у каждого свои какие-то желания и мысли, и каждый считает, что он живет так, как нужно, как следует, что только так и можно, и нужно жить...
— Ну не все, конечно, так считают, — перебил Валерика Илья Александрович, однако Валерик, не слушая его, продолжал:
— Одни люди подличают, лгут, делают гадости, а другие хотят для всех только лишь одно хорошее и всем делают одно добро...
Валерик остановился, и Громов остановился вместе с ним:
— Что-то я тебя, мальчик, не пойму, о чем ты толкуешь?
Валерик взял Илью Александровича за руку.
— Я хочу, чтобы вы поняли меня.
— Понимаю, голубчик, одни люди на земле — сволочи, другие — хорошие. Вот краткое резюме твоих мыслей, разве не так?
Громов говорил серьезно, но глаза его смеялись.
— Вам смешно? — обиженно спросил Валерик. — Чем это я вас так насмешил?
Илья Александрович сжал плечо Валерика:
— Не обижайся, мальчик, я ведь не со зла, и нисколько мне не смешно, просто никак не могу уяснить себе, о чем это ты толкуешь?
— О том, что все люди живут по-разному, но каждому кажется, именно так и следует жить, так, как живет он. Наверно, подлецы тоже считают, что они хорошие, безупречные и совершенно довольны собой...
— Какой подлец, — резонно заметил Илья Александрович. — Иной вовсе недоволен собой...
Валерику вспомнился в этот миг Колбасюк, мысленно он увидел костлявое, похожее на череп лицо, впалые глаза, редкие, как бы приклеенные к черепу волосы.
— Не хочу, быть таким, как хиляк, — сказал Валерик. В этот момент он позабыл о своем спутнике, отвечая лишь собственным мыслям. — Никогда не буду таким!
— Не будешь, — согласился Илья Александрович. — Просто не сумеешь. Для того чтобы быть таким, как твой отчим, надо иметь другое психологическое строение, совершенно другие гены.
Глава 13. Сева
Сева вернулся со смены, сказал, дуя на красные ладони:
— Мороз нынче знаменитый, давненько такого не было. А мне еще по магазинам топать!
Сева, не раздеваясь, шагнул к шифоньеру, где обычно хранились деньги. Ключ долго не слушался замерзших пальцев, наконец справившись с ящиком, Сева с раздражением задвинул его и направился к выходу.
— Приходи поскорее, — крикнула вслед Рена, — слышишь!
— Слушаюсь и повинуюсь, — ответил Сева.
Рена повернула свое кресло, глянула в окно. Кружились безостановочно холодные снежинки, тяжелые декабрьские облака медленно проплывали в небе.
«Скоро Новый год, — подумала Рена, — самый веселый праздник...»
Еще тогда, когда Рена была маленькая, ее любимой книгой был «Пиквикский клуб» Диккенса. По сей день она нередко перечитывала описание святок и рождества в доме толстяка Уордля, друга мистера Пиквика. Как вкусно было читать про яркий огонь в камине, в то время как за окном завывает вьюга и шумит ветер; Рена представляла себе ярко освещенный множеством свечей зал, в ту пору еще не было электричества, но герои Диккенса превосходно справлялись без него, и вот зал, освещенный свечами, под потолком пучки остролиста и омелы, а кругом танцы, музыка, веселье...
Рена знала, новогодний праздник не пройдет мимо нее. Она догадывалась, что Сева уже припас елку, наверно, прячет ее у кого-нибудь из соседей, а она не спросит ни о чем, делает вид, что не подозревает, существует ли эта самая елка или нет. И еще наверняка ее ждет подарок от Севы, что-то, что должно непременно ей понравиться.
А что может ей понравиться? В сущности, нет ничего такого, чего бы ей очень хотелось. Ничего! Только пусть Сева не знает об этом, пусть думает, что она беспечальна и неуязвима, что ей хорошо, хотя бы в той самой мере, в какой может быть для нее хорошо.
Впрочем, он этого не думает. Не может так думать. Разве он не понимает, что ей тяжко? Что она никогда не сумеет привыкнуть? Из года в год, изо дня в день сиднем сидеть в этом кресле — кто бы мог выдержать?
Правда, в детстве, лет примерно до восьми, она была такая же, как все, и у нее были точно такие же ноги, как у любой другой девочки.
До сих пор помнится: она бежала на лыжах в Измайлове, бежала, разумеется, громко сказано, просто шла по лыжне, проложенной Севой, а вот он бежал в самом деле, где-то далеко алела его вязаная шапка, потом он повернул обратно, прямиком направился к ней.
«Как дела?» — спросил.
Рена не ответила, старательно нажимая на палки, ветер шумел в ушах, снег падал на землю с неба, а в небе орали вороны. Рена закинула голову, и Сева тоже посмотрел наверх.
Сколько лет прошло с того дня? Около двенадцати. Это много или мало? Иногда кажется, всего ничего, иногда — до ужаса много. Потому что уже никогда не повторится та чудесная, почти невесомая легкость, когда казалось, все хорошо и так будет всегда, всегда...
И каждое утро просыпалась с чувством радости, и день представлялся то непомерно большим, то маленьким, словно минута, но всегда радостно заполненным, счастливым-счастливым...
Только не надо, чтобы Сева понял. При Севе надо улыбаться, острить, рассказывать смешные истории и быть готовой постоянно взорваться смехом и стараться смотреть прямо ему в глаза веселыми, бездумно радостными глазами...
А вот и Сева.
— Хорошо на улице? — спросила Рена.
— Страшно холодно, — сказал Сева, — просто ужас какой-то.
Обычно на все ее расспросы, как там, на улице, он отвечал одинаково безразлично и зимой и летом:
«Жара, — не продохнешь, дома куда лучше...»
«О какой зелени ты говоришь? Пух этот сыплется с тополей, до того надоел...»
«Неохота ехать за город, честное слово! Чего я там не видел! Жара, мухи, комары жрут, как волки, в лесу сплошь пустые банки и рваные газеты...»
Летом в выходной он наотрез отказывался отправиться купаться или поехать в лес, почти весь день проводил вместе с Реной. И уверял, что не хочется куда-нибудь ехать, а Рена делала вид, что верит ему.
Порой Ирина Петровна пыталась увещевать его:
«Так нехорошо жить...»
«Чем нехорошо?» — спрашивал Сева.
«Ты же молодой человек, а живешь, как монах...»
«Монахи не ездят на колесах, а я только и делаю, что катаюсь, — отвечал Сева и смеялся почти искренне: — Мамочка, не беспокойся, уж как-нибудь доберу свое...»