Страница 20 из 116
От детских здоровых лиц в палате становилось словно бы светлее, в глазах то ли удивление, то ли с трудом скрываемый страх, хотя, должно быть, их немало предупреждали — быть веселыми, спокойными, ни в коем случае не выказывать своих чувств, жалости, или боязни, или сочувствия.
Как-то, когда дети уже ушли, сестра Елизаветы Карповны вышла в коридор, стала возле столика Алевтины.
— Это ее любимый класс, она их ведет с самого начала.
— Хорошая она у вас, — сказала Алевтина.
Сестра вынула из кармана крохотный носовой платок, быстро вытерла глаза.
— Что с нею поделать? Ведь все ужасно, и она знает, что ужасно, и ни о чем не хочет думать, только за одно переживает: как-то они без нее зачеты сдадут?..
Помолчала немного.
— Лиза никогда не умела и не желала хотя бы немного подумать о себе. Была бы осмотрительней, эгоистичней, что ли, не запустила бы тогда свою болезнь, могла бы захватить ее вовремя… — Опустила маленькую, гладко, волосок к волоску, причесанную голову. — Что я буду без нее делать? Как я буду?
Сказала очень тихо, но Алевтина услышала. Подумала:
«Как же так можно? Ведь она прежде всего о самой себе горюет».
И тут же устыдилась своих мыслей. Недостойно так думать о старом человеке, тем более, наверно, тоже не очень здоровом и одиноком.
Ведь никого-никогошеньки у нее не останется на всем свете, когда умрет сестра…
Бабушка однажды сказала:
— Самое большое наказание человеку — одиночество. Нет ничего страшнее. — И произнесла повелительным тоном: — Я тебе, девочка, приказываю в самом строгом порядке: имей как можно больше детей, никогда не делай аборт, всегда рожай…
— Бабушка, — взмолилась Алевтина. — Так я же еще не успела выйти замуж, откуда же дети?
— Откуда бы ни были, — хладнокровно отрезала бабушка. — Выйдешь замуж или не выйдешь, это уж как тебе угодно, а рожать будешь непременно!
Помедлив, сказала задумчиво:
— Как же я себя ругаю теперь, что родила всего-то навсего одного сына! Надо было родить еще по крайней мере четверых — и девочек, и мальчиков!
— Папа не похож на тебя, — сказала Алевтина.
— Он в твоего дедушку пошел, — бабушка погладила Алевтину по свежей щеке. — На меня ты похожа.
— Правда? — обрадовалась Алевтина.
— Правда, — бабушка улыбнулась. — Во всяком случае, сколько себя помню, я была именно такой, как ты, и не только внешне, но и характером, всеми повадками, даже голосом, ты вылитая я, какой была в твои годы… — Бабушка пристально посмотрела на Алевтину. — Знаешь, мне вспомнилась сейчас восточная поговорка, вернее, проклятие: «Чтоб ты пережил всех своих близких!» Страшно звучит, ты не находишь?
— Еще как страшно, — сказала Алевтина.
Каждый раз, идя на работу, Алевтина думала: застанет ли Елизавету Карповну? Или ее уже нет, как не было?
И, входя в палату, непритворно радовалась, видя еще живую Елизавету Карповну, слыша ее слабый, но по давней привычке отчетливо произносящий слова голос.
— Как дела, Аля? — тихо, почти неслышно спрашивала Елизавета Карповна, но Алевтина хорошо разбирала каждое слово. — Все хорошо, надеюсь?
У Алевтины все было привычно хорошо, однако она как-то стеснялась признаться в этом Елизавете Карповне, у которой все было из рук вон плохо.
— Нормально, — разрешала себе ответить Алевтина. — Все сравнительно нормально.
— Вот и хорошо, — шелестела Елизавета Карповна.
Она еще жила, еще двигались сухие, потрескавшиеся от внутреннего жара губы, пытаясь раздвинуться в улыбке, еще подрагивали лежавшие поверх одеяла костлявые, с синеватой кожей на ладонях руки, но все было так призрачно, непрочно, грозило вот-вот рассыпаться, бесследно исчезнуть, подобно песчинке, подхваченной ветром; Алевтина смотрела на эту неумолимо тающую человеческую плоть, уходящую с каждым мгновением, которое могло оказаться для нее последним, и сердце ее сжималось от боли, от сознания своей беспомощности, оттого что она знала: никто и ничто не в силах вылечить Елизавету Карповну.
— Какая ты хорошенькая, Аля, — тихо говорила Елизавета Карповна. — Глазам радостно глядеть на тебя!
Алевтина понимала: она не кривила душой, не то что иные больные, которые открыто завидовали ей. Сколько раз Алевтина ловила недоброжелательные, даже исполненные с трудом скрываемой злобы взгляды, особенно тогда, когда она входила в палату, розовая, цветущая, внося с собой дыхание улицы, морозную свежесть или негаснущее тепло.
Да, она знала: некоторые люди завидуют ей, и не любят, и желают ей все плохое только лишь потому, что она здорова, не лежит беспомощно на больничной койке, не жалуется, не стонет, но она не сердилась, не осуждала никого.
Еще тогда, когда Алевтина только собиралась пойти работать, бабушка предупредила ее:
— Помни непреложное правило: больной всегда прав уже потому лишь, что он больной. Ты должна всегда и все ему прощать, никогда не спорить, не возражать, разумеется, ни в коем случае не повышать голос, как бы больной тебя ни раздражал!
Примерно те же самые слова говорила и Зоя Ярославна.
Было так: Вика Коршунова прибежала к Зое Ярославне с жалобой — больной из бокса, когда она сказала ему, что пора идти на рентген, грубо оборвал ее:
— Идите сами на ваш чертов рентген, а меня оставьте в покое!
И сколько Вика ни уговаривала его, так и не согласился пойти на рентген, а в конце концов выгнал Вику из палаты.
— Вот так вот, встал с койки, подошел ко мне и взял меня за плечи руками, — рассказывала с возмущением Вика. — А ну, говорит, изыди, чтоб духу твоего не было!
— И дальше что было? — спросила Зоя Ярославна. — Ты ушла или продолжала уговаривать его?
— Конечно, ушла, — возмущенно ответила Вика. — Буду я его уговаривать, очень надо!
— Будешь уговаривать, — отрезала Зоя Ярославна. — Еще как будешь! Ему необходимо сделать рентген, и ты будешь терпеливо, спокойно уговаривать его, пока он не согласится.
— А если все-таки не захочет пойти на рентген? — спросила Вика.
— Тогда я пойду к нему и постараюсь уговорить, — ответила Зоя Ярославна. — И заметь себе: никогда, ни одним словом не попрекну его, потому что если больной нервничает, если даже в чем-то несправедлив, то в этом наша вина, нас, медиков, в первую очередь, поняла?
Вика пожала плечами, ничего не сказала в ответ. Но больше так и не пошла в бокс, не стала уговаривать упрямого больного. На следующий день его уговорила Зоя Ярославна, он противился изо всех сил, но она сумела настоять на своем.
Хотя Алевтина жила неподалеку от института, она не ходила домой обедать, а обедала в дежурке вместе с Клавдией Петровной, Викой Коршуновой и Соней Перхушковой.
Соня была самой старшей из сестер, если не считать Клавдии Петровны. Ей шел уже тридцать пятый год. Лицо ее, довольно миловидное, всегда розовое, словно после долгой прогулки, хранило постоянно грустное, даже несколько мрачное выражение, хотя Сонина жизнь была вполне упорядочена и, как утверждала Клавдия Петровна, гармонична во всех отношениях. У нее был добрый, работящий муж, мастер на все руки, дочь — студентка МГУ, отличница учебы, получавшая повышенную стипендию, хорошая, ухоженная квартира в одном из новых районов Москвы.
Приходя с работы, Сонин муж — он был технолог на домостроительном комбинате — начинал трудиться по дому, часами не выпуская из рук молотка, паяльника, электрической дрели, и строгал, паял, прибивал, достраивал, стремясь украсить свое жилище.
А Соня недовольно морщилась:
— Все не так делаешь…
Он старался изо всех сил, но заслужить ее признательность было чрезвычайно трудно.
Как-то Соня пригласила к себе Клавдию Петровну и Вику с Алевтиной и перво-наперво провела их по всем трем комнатам своей квартиры, с гордостью похвалилась книжными полками, увитыми плющом, лоджией, застекленной цветными стеклами, шкафом для одежды в прихожей, затейливо уложенными плитками на кухне и в ванной.
— Все мой сделал, — сказала Соня, — собственными десятью пальцами.