Страница 19 из 116
— Куда? — спросила Алевтина.
— В любую больницу. Кстати, я не чета тебе, в войну окончила два курса мединститута и работала все годы сестрой…
Лицо Алевтины чуть оживилось:
— Значит, я буду так, как ты, работать сестрой?
— Так, как я, — ответила бабушка.
И вопрос был сразу решен.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Прошло несколько месяцев с того дня, как Алевтина начала работать в терапевтическом отделении больницы одного из районов Москвы.
Как-то бабушка спросила ее:
— Будешь снова готовиться в вуз?
— Пожалуй, пропущу год, — сказала Алевтина. — А может быть, даже два года.
Бабушка улыбнулась.
— Чего тут смешного? — удивилась Алевтина.
— Ровным счетом ничего, — ответила бабушка. — Просто я ждала такой вот ответ и никакого другого.
Еще тогда, когда Алевтина училась на курсах сестер, она не раз говорила бабушке:
— Я и не думала, что это так интересно.
— Выходит, ты не жалеешь, что будешь сестрой?
— Нет, не жалею.
— Я так и знала, — говорила бабушка, — потому что мы с тобою поразительно похожи. Я бы тоже сказала точно так же. Между прочим, то, что ты поработаешь сестрой, совсем неплохо скажется на твоей последующей работе. Для врача, поверь, это хорошая закалка!
Как Алевтина ожидала, так и получилось: работа оказалась ей по душе.
Она ловила себя на том, что даже дома все мысли ее были там, в отделении, где, кажется, она уже знала всех больных, какие были, их недуги, их заботы, надежды, знала, о чем они говорят, как относятся друг к другу, любят ли своего лечащего врача и какому врачу доверяют больше.
Прямая от природы, не любившая и не умевшая кривить душой (вся в бабушку), она неподдельно дивилась, слыша от какой-нибудь сестры: устала, надоело, да ну их в болото, всех этих нытиков и маразматиков, сами не живут и другим не дают…
Так нередко говорила Вика Коршунова, работавшая с Алевтиной в одну смену.
Некрасивая, с большим, лягушачьим ртом и неровной кожей, Вика решительно отвергала свою непривлекательность и вела себя, по выражению санитарки няни Киры, словно первая девка на селе.
— Ну что ж? — говорила Вика. — Что в том дурного? Да, я лишена комплексов, потому что уверена в себе. А разве это плохо?
Вика была раздражительна, нетерпима, иной раз вбегала в дежурку, резко выдергивая сигарету из пачки.
— Не могу! До чего же они мне все обрыдли! — Быстро, нервно затягивалась. — Черт бы их всех побрал!
Алевтина каждый раз удивлялась, даже сердилась:
— Как ты можешь так говорить?
— А тебе что, никак жалко их? — спрашивала Вика.
— Конечно, жалко.
— Вот и жалей всех и каждого на здоровье!
Выкурив сигарету, а иной раз и две подряд, Вика отходила душой и уже почти добродушно заявляла:
— Ладно, пойду к своим нытикам-склеротикам-диабетикам…
Вика безукоризненно знала свое дело и заслуженно считалась лучшей сестрой отделения.
Она умела превосходно делать уколы, мгновенно находить вену, безболезненно вводить любой раствор, молниеносно менять постельное белье у тяжелых больных, так, что они даже порой не чувствовали, как их трогают.
Алевтина была далеко не такой умелой, но ей было жаль каждого, кто бы он ни был: старый, молодой, симпатичный или отталкивающий. Всех до одного.
Ей хотелось, чтобы они все поправились — старая учительница Елизавета Карповна Мотылькова, изглоданная страшной своей болезнью, студент строительного института Вадик Серпуховской, заболевший крупозной пневмонией, даже скандального старика Ямщикова из пятой палаты и того она жалела, и того желала видеть поправившимся.
Скандальный старик Ямщиков громко делился с соседями:
— Вы как хотите, а я выпишусь. Прямо на этих же днях. Ну их всех к чертовой бабушке, докторов-профессоров! Поеду-ка я к брату в деревню, буду пить там молоко, увидите, через месячишко вот такой стану, весь раздуюсь! У нас знаете какое молоко? Почище водки в нос шибает, сплошное здоровье!
Глубоко запавшие глаза его пылали лихорадочным огнем, туго обтянутые желтоватой кожей щеки глянцево блестели. Прямые редкие волосы плотно облегали плоскую его голову.
Алевтина старалась не глядеть на Ямщикова, чтобы он по ее глазам не понял, до чего же ей жаль его.
Вика Коршунова как-то сказала:
— Если живешь на кладбище, всех не оплачешь.
— Мы не живем на кладбище, — возразила Алевтина. — Мы, напротив, должны стремиться, чтобы все наши больные стали здоровыми!
Вика усмехнулась:
— Какую еще байку сумеешь сочинить, ангел нерукотворный? — Потом сказала серьезно: — Я свое сердце на замок запираю и никому не даю открыть.
— А я не могу так, — печально призналась Алевтина. — И не хочу, кстати.
— И напрасно, — заключила Вика. — Изведешь себя попусту, а зачем?
Но Алевтина ничего не могла с собою поделать.
Смотрела на Ямщикова, рассуждавшего вслух о деревне, где, он считал, ему суждено безусловно поправиться от деревенского воздуха и от молока, на старую работницу шелкоткацкой фабрики Крапивину, огромную, всю налитую нездоровым жиром, тоже строившую планы, как она обменяет свою комнату и будет жить вместе с овдовевшей своей подругой в отдельной двухкомнатной квартире.
— Мы с моей подругой у нас на фабрике тридцать пять лет вкалывали, в одном цехе, — рассказывала Крапивина.
«У нас на фабрике» — была любимая присказка Крапивиной. Она рассказывала, как обставит отдельную квартиру, какие купит занавески на окна, что за клеенку постелет на стол в кухне, что за обои достанет в одном фирменном магазине, в котором у нее есть «один знакомый человечек»…
Сильнее всех Алевтина жалела Елизавету Карповну Мотылькову, старую школьную учительницу. Может быть, потому, что знала: болезнь Елизаветы Карповны самая что ни на есть страшная и ей уже не суждено поправиться. Никогда в жизни.
Потом, и сама Елизавета Карповна нравилась Алевтине: маленькая, очень худая, в чем только душа держалась, на тонком, с кулачок лице большие светло-голубые глаза. И улыбка — совершенно детская, обезоруживающе нежная и какая-то такая беззащитная.
Она старалась никого не беспокоить, почти не жаловалась, не закидывала врачей расспросами о себе, как это делали многие больные, не мучила сестер бесконечными требованиями и придирками.
Алевтина спрашивала ее:
— Хотите обезболивающий укол?
— Подожду, — отвечала она извиняющимся тоном, словно боялась рассердить Алевтину своим отказом. — До вечера далеко, а такой укол хорошо бы на ночь оставить.
— Хорошо, — соглашалась Алевтина. — Дотерпите до вечера?
— Постараюсь дотерпеть, — отвечала Елизавета Карповна. И вытирала бумажной салфеткой пот, выступивший на лбу. От боли, которая, Алевтина знала, была непереносимой. Но она не ныла, не стонала, не жаловалась.
Каждый день к ней приходила сестра, необыкновенно походившая на нее, такая же маленькая, хрупкая, с такими же большими чистыми светло-голубыми глазами.
Иногда, когда Елизавете Карповне ненадолго становилось лучше, она выходила с сестрой из палаты, прохаживалась по коридору. Потом снова ложилась в постель, а сестра садилась рядом.
Часами они говорили друг с другом.
Вика Коршунова пожимала плечами:
— Чудные старухи. Что ни день видятся — и все о чем-то толкуют. О чем, как думаешь?
— Сама спроси у них, — советовала Алевтина.
Думала про себя:
«Если бы бабушка лежала в больнице, я бы тоже навещала ее каждый день. И нам всегда было бы о чем говорить…»
Когда Алевтина входила в палату, две одинаково причесанные седые головы поворачивались в ее сторону, одинаковые, старые светло-голубые глаза мягко глядели на нее.
— Что-нибудь нужно? — спрашивала Алевтина.
Елизавета Карповна качала головой:
— Нет, Алечка, спасибо, ничего не надо…
И сестра Елизаветы Карповны послушно повторяла: — Спасибо, ничего не нужно…
По воскресеньям Елизавету Карповну навещали ученики. Рассаживались кто куда, на подоконник, на соседнюю пустовавшую кровать.