Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 116



Брови его дрогнули, приподнялись, открыв узкие, темно-серые, смеющиеся глаза. И я не могла не ответить:

— Да, правду…

Умник Сережа хотел еще что-то добавить, наверное, изрядно порезвиться над моим позором, но в эту минуту Луговской произнес:

— Тише, ребята…

Лицо его внезапно преобразилось, стало нежным, открытым, он протянул руку, проговорил своим густым, выразительным басом:

— Здравствуйте, дорогая Мария Аристарховна, рад вас видеть!

Мы обернулись и тоже увидели ее. Тоненькая, щупленькая старушка, на голове черная шляпка с небольшими полями, на шляпке крохотная, едва заметная вуалетка. На руках нитяные черные перчатки.

— Цирлих-манирлих, верх элегантности, — пробормотал Сережа.

Мария Аристарховна протянула ладонь в перчатке Луговскому, и он почтительно поцеловал ее.

Я хорошо разглядела Марию Аристарховну. Узкое, с кулачок лицо, живые, быстрые, совершенно молодые глаза, на увядших щеках, на лбу, на висках морщины — и неожиданно розовый детски полуоткрытый рот.

— Я тоже рада видеть вас, Владимир Александрович, — сказала она. Голос у нее был низкий, значительный, мне подумалось: наверное, она хорошо поет.

— Как здоровье? — спросил он.

— В порядке, как видите, на ногах, а это в мои годы — самое главное!

— Не смею спорить, — учтиво пробасил Луговской. — В таком случае имею честь пригласить вас на мой вечер в Политехническом ровно через неделю.

— С превеликим удовольствием и сердечной благодарностью, — ответила Мария Аристарховна.

— Я пришлю завтра же билет, — сказал Луговской и снова поцеловал ей руку.

— Китайские церемонии, — насмешливо шепнул злыдень Сережа.

— Познакомьтесь, Мария Аристарховна, — сказал Луговской. — Это мои молодые друзья, любители поэзии Люся и Сережа.

Она протянула нам руку, пожатие ее было неожиданно крепким.

— Кто же ваш любимый поэт? — спросила.

— Ахматова, — ответила я. Уже в то время я знала многие стихи Анны Ахматовой, мой отец, который жил далеко от нас, некогда, будучи студентом, познакомился с Ахматовой на благотворительном вечере в Петербурге.

«Никогда не забуду, — рассказывал отец, — как она была величава и в то же время проста…»

По-моему, он был тайно влюблен в Ахматову, но, разумеется, никогда никому не признавался, зато дома у нас были почти все томики ее стихов, некоторые стихи я помнила наизусть.

— Ахматова? — переспросила Мария Аристарховна, должно быть немало удивившись: в ту пору любимыми поэтами обычно бывали Безыменский, Жаров, Уткин, но никак не Ахматова.

— А мой — Луговской, — откровенно льстиво заявил Сережа.

— Перестаньте, — недовольно заметил Луговской.

Мария Аристарховна улыбнулась нам, сказала:

— Пожалуй, пойду, мне пора.

Она скрылась за углом, мы пошли дальше. Луговской сказал:

— Ребята, знаете, с кем я вас только что познакомил? Кто был ее дед?

Он назвал имя, с давних пор гремевшее в России, составлявшее заслуженную славу отечества.

— Я ее зову арбатской дворянкой, — продолжал Луговской. — Знаете, еще сохранились такие вот древние и не очень древние старушки, большей частью какого-нибудь старинного, насчитывающего сотни лет рода, обычно они проживают в каком-либо, но непременно арбатском переулке или на самом Арбате, в древнем особнячке. Кругом у них старинные безделушки, которые помнятся им с самого детства…

— С детства, — ухмыльнулся Сережа. — Можно себе представить, какой там собран старый хлам!

Луговской не принял его насмешки.

— Мария Аристарховна, — произнес он сухо, внушительно, — одна из самых достойных женщин, которых я знаю!

Он рассказал нам о ней. Поистине судьба ее была трагична: незадолго до революции умер отец, а вскоре от сыпного тифа скончался муж. Она осталась одна с маленьким сыном. Мальчик рос очень слабеньким, хрупким, ему необходимо было усиленное питание, куриный бульон, сливки, сахар, мед, а в те годы всей этой благодати негде было достать. Она поступила работать в какое-то только что созданное учреждение, подшивала там бумаги, потом бежала домой, к сыну, таявшему со дня на день. Однажды, вернувшись домой, она уже не застала его в живых.

Шли годы, ей не раз представлялась возможность уехать за границу, она была совершенно одинока, все ее родичи давно уже осели в Париже, они звали ее к себе в Париж, но она сказала раз и навсегда:

— Никуда из России не поеду, на чужбине мне делать нечего…



Луговской остановился. Мы остановились вместе с ним. Он подумал немного, стал читать своим густым, как бы проникающим в самую душу басом:

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край, глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернила скорбный дух.

— Это Ахматова, — живо отозвалась я.

Луговской кивнул.

— Верно, Анна Ахматова, стихотворение написано в семнадцатом году.

Он помолчал немного.

— Я часто перечитываю стихи Анны Андреевны, это стихотворение как-то удивительно подходит моей арбатской дворянке.

— Где она живет? — спросил Сережа.

— Все там же, в особнячке, в арбатском переулке, там она прожила свои юные годы, только занимает теперь не весь этаж, как когда-то, а маленькую, при кухне, комнатку. Я ее спросил, не тесно ли ей, она ответила: «Мне хватает квадратных метров, много ли мне надо? Ведь я в Москве, на родине, у себя дома, а это уже счастье!»

— Сколько ей лет? — спросил Сережа наивно.

Луговской холодно ответил:

— Не знаю, не интересовался.

Помедлил и добавил:

— На таких, как Мария Аристарховна, земля держится.

— Неужели? — удивился Сережа, подмигнув мне, но Луговской строго повторил:

— Да, именно так: на таких, как она, земля держится! Она для меня — да и не только для меня — олицетворение подлинного, без фанфарных слов и пышных излияний патриотизма в самом высоком значении этого слова. Вот вам, кстати, еще один пример: у нее оставались картины, принадлежавшие некогда ее знаменитому деду, дед любил коллекционировать картины русских художников, там были Серов, Айвазовский, Федотов, Левитан, Нестеров. И все эти сокровища она подарила московской Третьяковке и Русскому музею в Ленинграде. А ведь, поверьте, она далеко не богата, могла бы продать картины, получила бы немалые деньги, хватило бы на все оставшиеся годы…

Мы прошли через весь Арбат, до самой Смоленской площади. Я спросила Луговского:

— Наверное, она была очень красивая?

— Кто? — переспросил Луговской. — Вы имеете в виду Марию Аристарховну?

— Да, ее.

— Возможно, — согласился Луговской. — У нее, если вы заметили, и теперь такие выразительные, яркие глаза. Я ее застал уже сильно пожилой, она часто болеет, но запомните: в этом щуплом, немощном теле живет подлинно сильная, мужественная душа…

— Напишите о ней стихи, — вдруг прорвало Сережу.

— Там поглядим, не будем загадывать, — неопределенно ответил он и прервал разговор.

Мне подумалось: наверное, подобно многим поэтам, Луговской не любит говорить о своих замыслах, делиться планами. По-своему, должно быть, он прав…

Прошли годы. Конечно же я позабыла об арбатской дворянке, да и не к чему было вспоминать о ней, пути наши, однажды перекрестившись, так и не сошлись больше ни разу.