Страница 5 из 39
— Вон! — задыхаясь от ярости, прохрипел он.
Не помню, как я выбежала, как пронеслась по коридору.
Я ничего не видела, не слышала. Быстро открыла дверь, промчалась вниз, на улицу.
Не помню, где я тогда ходила, по каким улицам и переулкам. Мне не хотелось ни пить, ни есть, ни спать, я бродила без устали, переходила с одной стороны улицы на другую, зачем-то возвращалась на одни и те же перекрестки и снова брела куда глаза глядят, куда ноги идут…
Проходя мимо какого-то дома, наверное, это была парикмахерская, я случайно наткнулась на свое лицо в зеркале. Да вдруг встретилась глаза в глаза с кем-то удивительно знакомым.
Лишь спустя секунду пришло сознание — это я, сама…
Как ни странно, до сих пор помню, на лице моем не было ни отчаяния, ни горя, ни ужаса. Ничего. Обычное, даже, я бы сказала, спокойное лицо, и только, если вглядеться, в глазах застыло что-то тревожное, затаенное. Или мне это просто так казалось?
Я вернулась домой поздно. Еще стоя за дверью, услышала мамины торопливые шаги. Мама с силой распахнула дверь, увидела меня, зарыдала, потом обняла, оттолкнула от себя, снова залилась слезами…
— А я уже не знала, что и думать, — сказала она.
В дверях нашей комнаты стоял отчим, одетый в теплый халат, с завязанным шерстяным платком горлом.
— Я уверял маму, что ничего с тобой не случилось, — сказал он, облизывая свои по-женски пухлые и яркие губы. — В крайнем случае, пошла куда-нибудь с ухажером. Что, нет? — Узенькие глазки его гадко сощурились. — Не знаю, как кто, — обернулся он к маме, — а я лично уверен, что у нее есть уже ухажер, да не один, наверно!
— Будет тебе, — сказала мама.
Она вышла на кухню подогреть чайник. Я сказала отчиму, не глядя на него:
— Вы же знаете, что я никогда ничего ей не скажу…
Он спокойно согласился:
— Знаю… — И засмеялся.
— Чего ты смеешься? — спросила мама, войдя в комнату.
— Так, ничего, вспомнил одну смешную шутку.
— Какую шутку? — спросила мама.
Он засмеялся еще громче.
— Ну, Ляля, расскажи маме, пусть она тоже посмеется вместе с нами…
Я повернулась, побежала в ванную и долго сидела там в темноте, прижав кулаки к щекам, широко раскрыв глаза.
Не знаю, сколько бы я просидела там, если бы кто-то не начал рвать ручку ванной — квартира у нас была большая, густонаселенная, и места общего пользования не разрешалось занимать чересчур долго…
Он заболел вскоре после окончания войны.
Лежал в постели, огромный, с раздутым водянкой животом, багроволицый, дыша тяжело и часто, будто взбирался на высокую гору.
Я училась на последнем курсе института. Само собой, приходилось много готовиться к занятиям; но надо было помогать маме.
Я делала все, что могла, — ходила в аптеку за лекарствами, вызывала «скорую помощь», дежурила возле него ночью, чтобы дать отдохнуть маме, даже научилась делать уколы.
Он был капризный, вечно всем недовольный. Случалось, ему почему-то не нравилось молоко, которое мама подавала ему, и он отталкивал стакан своей отечной рукой с туго натянутой блестящей кожей.
Я кипела, едва сдерживаясь, а мама словно бы ничего не замечала. Ее, бесконечно терпеливую, невозмутимо-спокойную, казалось, невозможно было вывести из себя.
— Хорошо, — весело говорила мама, собрав осколки разбитого стакана, — не хочешь молока, не надо. Как ты относишься к киселю?
Отчим сердито сопел, а мама продолжала:
— У меня на этот раз получился божественный кисель. Дай я тебе налью чашечку?
— Ладно, — снисходительно бросал он.
Внезапно он начинал кашлять, задыхаться. Его большое, распухшее от водянки лицо покрывалось бурым румянцем, глаза слезились.
Мама садилась рядом, брала его руку в свои ладони.
— Сейчас пройдет, — утешала. — Потерпи еще немножечко…
А он хрипел и задыхался. Потом впадал в забытье, откинувшись на подушки.
Я старалась преодолеть невольно возникавшую к нему жалость.
Даже в самые тяжелые приступы, которые одолевали его, даже тогда, когда он хрипел, исступленно кашляя, я настойчиво уговаривала саму себя: мне не жалко его, не должно быть жалко!
Но порой вдруг странное, непонятное чувство охватывало меня: он задыхался, а я ловила себя на том, что мне больно за него, за его смертные, должно быть, непереносимые муки.
Мой разум восставал против меня, призывая на помощь те ставшие далекими воспоминания, которым суждено никогда не исчезнуть из моей памяти.
Тогда мне становилось жаль, но не его, а маму. Иной раз я жалела даже саму себя. Ведь у всех моих подруг были нормальные семьи, и только у меня одной была самая настоящая драма в семье, драма, о которой никому не скажешь, ни с кем не поделишься…
Много лет прошло с той поры. И, хотя я изо всех сил оберегала от мамы эту постыдную тайну, все-таки не могу с уверенностью сказать, что она ни о чем не догадывалась. Потому что был один случай, так и оставшийся для меня неразгаданным, я не раз возвращалась к нему мысленно, пытаясь понять, в чем же там дело, но так и не поняла ничего.
Помню, пришла я из школы. Тогда я училась в девятом классе, уже вступила в комсомол, у меня было множество общественных нагрузок, и обычно я возвращалась из школы поздно.
А тут пришла раньше обычного и остановилась: мама сидела за столом, закрыв лицо обеими руками, плечи ее вздрагивали. Я бросилась к ней:
— Мама, что с тобой?
Я обняла ее, она отвернулась от меня, всхлипывая, и вдруг показалась мне такой беззащитной, потерянной. Сердце мое упало.
«А может быть, — подумала я, — отчим сам все рассказал маме, решив уйти к Аглае?»
— Скажи, что с тобой? — настойчиво допытывалась я.
Но мама не отвечала.
— Зачем тебе знать? — наконец спросила она, всхлипывая и по-прежнему закрыв лицо руками.
В этот самый момент вошел отчим.
Он тоже (надо же, чтобы все так совпало!) вернулся раньше обычного с работы. Быстрым взглядом окинул маму, меня, спросил торопливо, я безошибочно ощутила испуг в его голосе:
— Что такое? Почему мама плачет?
— Не знаю, — ответила я.
Он покраснел, потом резко побледнел. Была у него такая особенность: заливаться румянцем и вдруг быстро бледнеть.
Он глянул на меня, глаза его вспыхнули яростью.
— Это ты маме что-то сказала? Да, ты? Маня, не верь ей, ни одному ее слову не верь!
Он кричал, все сильнее повышая голос, а я, помню, подумала: «Зачем он выдает себя? Ведь на воре шапка горит…»
Странное дело, все же я чуть-чуть успокоилась: нет, он по-прежнему хранит свою тайну.
Мама молчала, все еще закрыв лицо руками. Я сказала:
— Я пришла из школы, вижу — она плачет. Я ее спрашиваю, почему она плачет, а она ничего не говорит.
До сих пор помню, как я с надеждой глядела на отчима. Да, я знала все и привыкла страдать за маму и в то же время ждала от него нужных слов, надеясь, что он успокоит маму.
Что с меня было взять? Ведь тогда мне еще не исполнилось шестнадцати…
Но отчим все еще не верил мне, а не веря, решил как-то нейтрализовать все то, что я, по его мнению, могла наговорить маме.
— Теперь мне все ясно, — сказал он, и маленький рот его стал узким и длинным. — Все ясно, это ты из-за нее так убиваешься, Маня, из-за этой противной девчонки, она что-нибудь такое натворила? Правда? Или ты про нее узнала что-то отвратительное, верно?
Мама ничего не ответила ему, и он продолжал:
— Нет, в самом деле, на нее все похоже. Это ты из-за нее расстроилась? Говори, из-за нее?
— Нет, не из-за нее, — ответила мама.
Я вышла из комнаты, и он вышел вслед за мной. В коридоре он схватил меня за руку.
— Ну, говори, дрянь, что ты там такого наболтала?
— Ничего, — сказала я. — Мама ничего не знает от меня…
— А от кого?
— Что — от кого?
— От кого она знает? — спросил он.
— Не знаю. По-моему, ни от кого.
Он пожевал губами и — о первозданный эгоизм, который привык ни с кем не считаться! — спросил: