Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



И вдруг Белов, лежавший возле окна, приподнялся на кровати. Глаза его лихорадочно блестели. Я впервые заметила седину, сквозившую в его русых волосах.

— Перестань, — глухо сказал он, — очень тебя прошу… Потом взглянул на меня пристально и задумчиво.

— Ты не сердись, девочка, на меня что-то нашло нынче…

— Я не сержусь, — ответила я.

Однако больше уже не приносила гитару, и хотя все они, даже тот же Белов, уговаривали спеть что-нибудь, я не соглашалась. Вдруг опять не то спою.

ТОГДА, ДО ВОЙНЫ…

Приходя в свою палату, я подолгу сидела там — кому читала, кому писала письма. А ещё рассказывала о том, как я жила до войны, с кем дружила в нашем дворе, как в первый раз пошла в первый класс…

Помню, мама и бабушка провожали меня, и мне было поначалу совестно: ведь я уже большая, уже учусь в школе, пусть даже в первом классе, а меня, словно маленькую, провожает вся семья. Но потом я увидела: всех провожают, всех как есть, даже ребят постарше меня. И ещё я рассказывала о том, как мы весело и дружно жили до войны. А теперь мама и папа на фронте… Но я надеюсь, что война скоро кончится, и мама с папой вернутся обратно домой, и мы опять весело, дружно заживём все вместе…

Слушали меня внимательно, жалели меня, это я чувствовала по всему: по тому, как на меня смотрели, как усиленно начинали угощать чем-нибудь вкусным. А Любимов сказал однажды:

— Ежели с твоим отцом что случится, я тебя к себе возьму. У нас с женой детей нема, будешь заместо дочки…

Я не стала возражать, но про себя решила: ни за что ни у кого жить не стану. Во-первых, у меня бабушка, а потом с мамой и папой ничего никогда случиться не может, не может, и всё!

Шли дни, превращаясь в недели, месяцы…

Летом, в первые месяцы войны, мы с бабушкой каждый вечер во время бомбёжки прятались во дворе, в щели, вырытой возле забора.

Мы ложились рядышком. Многие жильцы нашего дома были уже там. Я прижималась к бабушкиному тёплому плечу и смотрела в небо, в котором скрещивались длинные, пронзительно-голубые лучи прожекторов.

Прямо над нашими головами появлялась в небе зловещая, темнокрылая птица — немецкий самолёт. Тогда лучи прожекторов мгновенно выхватывали её из темноты и уже не отпускали ни на секунду. Внезапно раздавался оглушительный грохот: значит, где-то упала бомба. В небе вспыхивали ярко-малиновые сполохи — пожар, горели дома, может быть, даже неподалёку от нас, в Замоскворечье, а может, подальше — в Тюфелевой Роще, в Нижних Котлах или в Карачарове…

Иногда я с удивлением спрашивала себя: «Не снится ли мне всё это? Сирены «воздушной тревоги», бомбёжки, противотанковые железные заграждения — «ежи» на улицах, крест-накрест заклеенные полосками бумаги окна, зенитки на Никитском и Тверском бульварах?..»

Но нет, это был не сон, а самая что ни на есть подлинная явь.

Вечером на улицах не горели фонари, не светились окна домов, по заваленным сугробами улицам пробирались тёмные, неосвещённые трамваи… Днём трамваи перевозили обычных пассажиров, а вечером — раненых.

Не только наша школа — многие школы Москвы стали госпиталями.

Я приходила в свою палату обычно под вечер, после работы в мастерской. Меня уже ждали.

И мы начинали вспоминать нашу жизнь до войны.

Любимов до войны жил в Сызрани, работал киномехаником, ездил с кинопередвижкой по колхозам.

— Такую работу поискать и не найти отродясь нигде и никогда, — хвастал он. — Я всегда в курсе всего самого интересного, потому что нет на свете ничего интереснее кино, а я смотрю, случается, в день и по три, и по пять фильмов, как же иначе?

— Не надоест смотреть одно и то же? — спросил его Семечкин.

Он решительно замотал головой:



— Ни в жизнь! Веришь, я, к примеру, «Бесприданницу» раз двадцать смотрел. И каждый раз, как запоёт Алисова «Нет, не любил он», каждый раз плакал, вот такими слезами…

— Наш лейтенант говорил, что тот, кто плачет в кино или над какой-нибудь жалостной книгой, тот, выходит, жестокий человек, — сказал Семечкин.

— Да я, милый, если хочешь знать, жука навозного, и того пальцем не трону, не то чтобы ещё какую-нибудь букашку обидеть. Не говоря уж о человеке. У меня, знаешь, какое сердце жалостливое? Это надо уметь меня довести до злости, очень даже надо уметь!

— Немцы сумели, — вставил Белов.

— Это да, — согласился Любимов, — это они сумели. Много старались, зато своего добились, я на них теперь такое зло имею, что, как говорится, ни пером описать…

Я узнала, что у Семечкина в Костроме остались родители и сестрёнка. Что после войны, как вернётся домой, он непременно первым делом найдёт себе невесту и женится в добрый час, и свадьбу сыграет, самую что ни на есть шумную, на весь город. У Любимова была жена, с которой он, по собственным его словам, прожил «без году неделю». У Белова было двое детей — близнецы. Мальчик и девочка, примерно моих лет.

Любимов и Семечкин стали называть меня Аней или Анечкой. А Белов называл меня Нюрой. Так звали его дочь.

КАК ЛЮБИМОВА ВЗЯЛИ ДОМОЙ

Однажды, когда я в очередной раз пришла в госпиталь, в коридоре, возле палаты, мне встретился Любимов, он стоял у окна с какой-то женщиной.

— Ну, Аня, сейчас я тебе такой кинофильм продемонстрирую!

И подтолкнул вперёд женщину в синей кофте. Она протянула мне большую, жёсткую на ощупь руку.

— Это моя жена, — с гордостью произнёс Любимов. — Вот ведь какая, разыскала, поехала, ни на что не поглядела: ни на бездорожье, ни на свою работу, ни на что…

— Будет тебе, — низким, медленным голосом сказала жена. — Ну чего ты в самом деле…

— Сам начальник госпиталя подарил мне целую неделю отпуска, — сказал Любимов. — Вот ведь какая она у меня!

— Кто — она? — спросил Семечкин.

— Жена, кто же ещё, — радостная улыбка не переставала светиться в глазах Любимова. — Она прямо так вот сразу вопрос ребром: дескать, хотите, чтобы он окончательно поправился, чтобы принёс пользу Родине, так дайте ему дома побыть, непременно дайте! Ну, наш полковник в ответ только головой кивнул: дескать, чего с вами поделаешь, всё одно, любого переговорите…

— Уж так любого, — возразила жена.

— Вот и всё, — сказал Семечкин, когда Любимов в последний раз, уже стоя во дворе, помахал ему в окно рукой.

«ВОЙНА — НЕ РОДИМАЯ МАТУШКА»

— Вот кончится война, женюсь, возьму себе красавицу, ни в сказке сказать, ни пером описать… — мечтал Семечкин.

Белов прищурился:

— На войне всяко может статься. Может, и не вернёшься домой обратно…

— Ну что ж, — Семечкин попытался улыбнуться, но улыбка у него получилась кривой, какой-то вымученной. — Ну что ж, ежели так, то и говорить не о чем…

— А ты, милок, видать, ехидный изрядно, — сказал Белову новый раненый, занявший койку Любимова. — Дальше, как говорится, некуда…

Новый раненый — фамилия у него была Сизокрылов — был с виду типичный старый вояка, какими их представляют иной раз в кино: коренастый, крепкий, на лбу и щеках — крутые морщины… У него было сквозное проникающее ранение в область лёгкого, и лежать ему предстояло никак не меньше трёх месяцев.