Страница 38 из 65
Каждое дело приносило Рылееву заботы и волнения, но особенно много выпало волнений, когда разбирали дело о «неповиновении» крестьян графа Разумовского в Гостилицкой вотчине Ораниенбаумского уезда.
Волнения начались летом двадцать первого года и происходили до весны двадцать второго. Причины обычные: тяжелая пяти-шестидневная барщина, при которой на обработку своих полей оставался один день в неделю, большая подать (такая большая, что даже Александр I посоветовал Разумовскому, чтобы он «понемногу убавлял столь отяготительный оброк»), жестокость и произвол бурмистра.
Неповиновение выразилось в том, что крестьяне отказались до окончания сенокоса на своих наделах косить господские луга и просили сменить бурмистра. Разумовский вызвал воинскую команду.
В деревню прибыл и стал постоем батальон солдат. Крестьяне послали ходоков с жалобой в Петербург, расследование по жалобе производил уездный предводитель дворянства и признал ее неосновательной. Тогда крестьяне решили на сходе идти в Петербург всем миром и жаловаться царю. Воинская команда часть крестьян задержала и посадила под арест, но многие все же ушли. Их ловили, хватали, арестовывали, при этом, конечно, происходили стычки между мужиками и солдатами. Около ста крестьян было высечено.
Одновременно дело разбиралось в Петербургской уголовной палате. Окончательный приговор по нему гласил: десять человек бунтовщиков-крестьян наказать кнутом и сослать в каторжные работы в Нерчинск в кандалах; десять — наказать плетьми по сорока ударов и предоставить помещику решить: оставит ли он их у себя в вотчине или удалит, отдав годных в рекруты, а непригодных отправив в ссылку на поселение.
Приговор тотчас же был послан в Комитет министров и утвержден царем.
При вынесении приговора палата руководствовалась показаниями бурмистра и полицеймейстера. Самих крестьян даже не допрашивали.
Разумовский торопил вынесение приговора, генерал-губернатор Милорадович настаивал на быстрейшем приведении приговора в исполнение, ссылаясь на прошлогодний циркуляр министра внутренних дел, который, выражая волю самого царя, прежде всего требовал подавлять неповиновения, «какой бы ни был источник их».
Рылеев дважды выступал, доказывая, что суд не может приступить к обвинению, не проведя следствия, но суд не решился пойти против столь определенно высказанных пожеланий высшей власти. А уж после утверждения приговора императором тем более.
Рылеев понимал, что его протест ничего не изменит, и единственно, чего он добьется, — это того, что вызовет неудовольствие людей, которым лучше не противоречить. Но тем не менее он настоял, чтобы в «Журнал Комитета министров» было занесено его особое мнение, и там было записано: «Дворянский заседатель палаты уголовного суда Рылеев остался при особом мнении, что как дело подсудимых основалось только на донесениях управляющего вотчиной гр. Разумовского и на предположении обер-полицеймейстера и что из показаний подсудимых не видно ни причины возмущения, ни виновников и главных зачинщиков оного, то и не может он приступить к обвинению кого-либо из подсудимых».
Когда же приговор был утвержден, Рылеев подал еще одно «особое мнение», в котором недвусмысленно назвал действительным виновником произошедших беспорядков самого Разумовского: «Почитаю необходимым для предупреждения могущего вновь возникнуть неповиновения крестьян в вотчине гр. Разумовского послать по избранию правительства благонадежного чиновника для исследования на месте, действительно ли бурмистр Николай Егоров делает крестьянам притеснения, как то показывают некоторые из подсудимых, и если делает, то в чем оные состоят; а также как из первоначально производившегося в палате дела видно, что бурмистр действует не сам собою, а по установлениям, издавна в вотчинной конторе существующим, то исследовать: нет ли чего отяготительного в сих установлениях».
11
«Курбский» получил полное одобрение петербургских друзей, и в июле, когда Рылеев еще находился в Подгорном, был напечатан в «Сыне отечества».
Девятый том «Истории государства Российского» попался в счастливую минуту. Все, что Рылеев писал прежде, теперь перестало удовлетворять его, элегии и сатиры писались как бы по инерции, ум и душа были заняты другим. Он даже мог сказать, когда произошла в нем эта перемена. Случилось это весной. Николай Иванович Гнедич готовил речь о задачах литературы для прочтения в Обществе любителей российской словесности, отрывки из нее, по мере написания — Гнедич надо всем работал медленно, — читал знакомым. Рылеева поразила одна мысль его речи, в общем-то не новая, скорее банальная, но в то утро она вдруг открылась Рылееву своей глубокой и тревожащей истинностью. «Каждый из нас, — говорил Гнедич глуховатым голосом, — есть или быть должен виновником или светлой мысли, или благородного чувства в душе юной, которые, может быть, глубоко пустив корни свои, сделают вдохнувшего их, так сказать, творцом нравственного бытия человеческого».
Слова Гнедича перекликались с тем, что написал Юлиан Немцевич в предисловии к сборнику своих стихотворений «Исторические песни», который Рылеев впервые прочел еще в шестнадцатом году, когда его батарея стояла в Виленской губернии. По нему он совершенствовался в польском языке и до сих пор время от времени перечитывал его. «Напоминать юношеству о подвигах предков, — утверждал Немцевич в предисловии к «Историческим песням», — знакомить его со светлейшими эпохами народной истории, сдружить любовь к отечеству с первыми впечатлениями памяти — вот верный способ для привития народу сильной привязанности к родине: ничто уже тогда сих первых впечатлений, сих ранних понятий не в состоянии изгладить. Они крепнут с летами и творят храбрых для бою ратников, мужей доблестных для совета».
«Курбский» вовсе был не похож на «Исторические песни» Немцевича, хотя сам Рылеев неоднократно говорил, что именно они послужили для него образцом. Но образцом для Рылеева послужили не форма, не содержание, не главная идея «Исторических песен» — у Немцевича совершенно отсутствовали и тема противоборства угнетенных и угнетателей — народа и шляхты, и тема тираноборчества. Рылеева привлекало священное и возвышенное намерение польского поэта — возбуждать любовь к отечеству, ведь этим же желанием был полон и он сам.
За «Курбским» последовали стихотворения о Святополке, Ермаке, Дмитрии Донском, Иване Сусанине, песнопевце древних времен Бояне… Теперь Рылееву стало ясно, что они не только отличны от песен Немцевича, но представляют собой новую тропу в русской поэзии, новый жанр. Он не сразу нашел название для этого жанра, прежде всего он отверг песню, балладу, элегию, ближе казалось наименование «гимны исторические», но и оно не удовлетворяло, и в конце концов было найдено настоящее название — дума. Такого жанра русская литература еще не знала, хотя в народной поэзии он известен издавна: так в старину русские называли песни — повествования о былых временах, сложенные во славу прежних героев и в поучение нынешним и будущим поколениям. А на Украине до сих пор поют думы о народных героях: Дорошенке, Нечае, Сагайдачном, Палее… Не раз слышал их и сам Рылеев.
Название стихотворений думами оказалось чрезвычайно удачным: его сразу приняли безо всяких споров и сомнений.
А сами думы собирали обильную жатву похвал и восторгов, хвалили за чистый и легкий язык, за благородные мысли и чувства.
Ироничный Вяземский, блестя стеклами очков, сказал:
— Ваши думы, Кондратий Федорович, имеют печать отличительную, столь необыкновенную посреди пошлых и одноличных или часто безличных стихотворений наших.
Дороже всего было, что поняли его главную цель, ради чего он, собственно, брал в руки перо, искал, изобретал, мучился, его стихи исполняли свою задачу — описаниями подвигов предков они возбуждали в читателях гражданские чувства.