Страница 7 из 89
Личная и творческая судьба Довида Кнута неотделима от исторической и культурной судьбы русского еврейства в XX веке. Для русского еврейства XX век явился временем величайших достижений, побед и триумфов и временем страшных катастроф, поражений, разочарований и даже позора. И, как это может ни показаться преувеличенным, Довид Кнут стал тем, по сути дела единственным, кто сумел пройти через все это, сохранив, удивительным образом, какое-то первоначальное зерно своего русского еврейства. По почти мистическому совпадению он умирает в 1955 году — в год, пожалуй, наиболее глубокого и, казалось бы, безнадежного кризиса и падения русского еврейства.
Мы уже коснулись того обстоятельства, что первый сборник Кнута «Моих тысячелетий» появляется в середине двадцатых годов. Сейчас уже трудно по-настоящему представить себе атмосферу тех лет. Кажется, тем не менее, что кнутовский прорыв связан с общим изменением атмосферы еврейства, изменением, имеющим свои корни в двух событиях: эмансипацией русского еврейства в ходе Октябрьской революции и превращением его (в какой-то своей части) в авангард и элиту новой всемирной культуры и общественности, и эмансипацией другой (количественно меньшей, но также русско-еврейской) части народа в тогдашней Палестине. Существенное психологическое обстоятельство состоит в том, что ни та, ни другая эмансипация не стали ни полной по своему объему, ни постоянной, ни, более того, всеохватывающей в «еврейско-русском смысле». Поясню, что имеется в виду. В обоих случаях эмансипация затронула не «наличного еврея», а потребовала отказа — и всегда очень болезненного — от какой-то части своей индивидуальности: от религии и традиции — в России, от своей культуры и языка — в Палестине. В обоих случаях за какими-то элементами эмансипации могли последовать длительные периоды зависимости, особенно экономической. Наконец, результат эмансипации — «новый еврей», ощущался как существо явно недостаточное, даже ущербное в каких-то моментах, несмотря на возможные преимущества в определенных аспектах.
Поэтому люди, которые иногда даже с восторгом проходили через этот процесс эмансипации, всегда ощущали, что находятся в процессе перехода, трансформации, что они так и не достигли «удела и спокойствия». Из всех ветвей европейского еврейства именно в среде русского еврейства появилось ощущение собственной силы — ощущение, немыслимое среди других еврейских общин. Именно это ощущение каким-то почти стихийным образом наполняет стихи сборника «Моих тысячелетий», именно оно придает поэзии Кнута тот особый еврейский характер без наличия каких бы то ни было комплексов, который столь бросается в глаза. При этом речь идет не просто о еврействе без комплексов, а о своеобразном культе природы, культе физического ощущения, культе силы. В какой-то мере оно параллельно некоторым мотивам тогдашней ивритской поэзии, особенно проявившимся в сельских идиллиях Шауля Черниховского.
Откуда взялось это ощущение силы у Довида Кнута, человека, в общем, не столь уж мощного? Мне кажется, что здесь была проекция атмосферы, возникшей в молодой советской поэзии, в стихах молодых поэтов-коммунистов часто еврейского происхождения. Спору нет, содержание кнутовских стихов решительным образом отличается от содержания стихов молодых С. Родова, Г. Лелевича, А. Безыменского, М. Голодного, И. Уткина, М. Светлова и других, но и в тех и других есть нота человека эмансипированного, получившего «право». Думается, что источником этого ощущения — в том числе и эмигранта Кнута — был сам факт того, что в советской России евреи стали мощным фактором государственного строительства — и, прежде всего, в руководстве армии и карательных органов, причем не на службе у государства другой нации (как, скажем, это ощущалось в случае выдвижения евреев-офицеров в Германии и Франции во время I-й мировой войны), а, так сказать, у себя дома. Замечу в скобках, что вообще факт главенства евреев в вооруженной борьбе революции в определенный период оказал огромное психологическое влияние на развитие еврейского населения тогдашней Палестины, где первые руководители военных организаций евреев происходили из рядов бывших еврейских революционеров в России (И. Трумпельдор).
Но тут же намечается крайне временный, призрачный характер этого еврейско-русского ощущения, этой еврейско-русской эмансипации. И, думается, что для Кнута эта призрачность раскрылась сразу в двух планах. Во-первых, было ясно, что есть существенное противоречие между этим ощущением силы еврея в Советской России и еврейским самосознанием. Во-вторых, приход Гитлера к власти в Германии и усиление антисемитизма в Европе вообще показали, что, грубо говоря, от того, что в Советском Союзе есть евреи-комдивы, евреям в других местах (да и в самой Советской России) лучше не стало. Проблема еврейского самосознания здесь особенно существенна именно в том, что касается Довида Кнута. Дело в том, что, как мы только что отметили, эмансипированные русские евреи Советской России были «новыми евреями», а одной из отличительных черт «нового еврейства», по крайней мере в начале его существования, было отсутствие еврейского национализма. Это более или менее очевидно относительно Советской России. Но совсем не столь очевидно относительно еврейской Палестины. Начиная с самого возникновения организованного ивритского общества в Палестине после введения английского мандата, можно наблюдать значительный рост ивритского патриотизма, самосознания и проч. — при полном отсутствии еврейского национализма. Напротив, создание новой ивритской культуры основывается на двух источниках — на возрождении библейской израильской традиции и на освоении всей новой европейской культуры — на языке иврит.
Соответственно для людей, для которых еврейский национализм был частью их личности, а таких было довольно много среди широких еврейских масс восточной и центральной Европы, духовная действительность новой коммунистической, безнациональной Советской России, с одной стороны, и ивритской Палестины — с другой, казалась чем-то чуждым, жестоким, холодным и далеким от еврейства. Для таких людей, когда они оказывались в Палестине, ее действительность, в которой доминировали сионисты-социалисты русско-еврейского происхождения (Берл Кацнельсон, Бен-Гурион, Залман Шазар [Рубашов], Бен-Цви и мн. др.), казалась как бы большевистской, нееврейской («гои, разговаривающие на иврите»).
Это обстоятельство следует учесть при попытке разобраться в общественной деятельности Довида Кнута на еврейском национальном поприще.
Поэзия Кнута 30-х годов гораздо более интимна, полна парижских впечатлений и настроений, чем его поэзия 20-х годов. Национальная струя в ней не ослабевает, но приобретает ярко выраженный личный характер. Решающими становятся мотивы надлома, слабости, разочарования, трактуемые в классическом еврейском духе как личный вариант страданий Иова или «акедат Ицхак» («принесение Авраамом в жертву Исаака»). Эти стихи Кнута полны настоящей боли и трагизма. Проблема, впрочем, часто состоит в том, что в некоторых из них ощущается то, что по-английски зовется «pathetic fallacy» — иначе говоря, несоответствие пафоса сюжету. Как мне кажется, Кнут как поэт к этому совсем не причастен. Просто он работал в языковой и культурной среде (русской), которая автоматически накладывала на него определенные сильные ограничения, направляя его творческую энергию исключительно в сторону лирического самовыражения. К этому времени русская поэзия (и особенно эмигрантская) жестко складывается как поэзия личная, лирическая, камерная par excellence. Эпическое в ней либо ощущается как недолжное, неудачное, невозможное, либо как абсолютно ангажированное — и в очень определенном плане (Маяковский). Поэтому, если у Кнута в это время возникали творческие потребности более широкого национального плана, выразить их по-русски не представлялось никакой возможности.
Так возникает раздвоение творческой личности Кнута на русского поэта и французского публициста. И когда французский публицист обретает силу и голос, русский поэт замолкает, и, как оказывается, навсегда. Деятельность Довида Кнута в качестве активного французско-еврейского публициста, редактора еженедельной еврейской газеты «Affirmation» — интересная и трагически напряженная глава в истории французского еврейства, глава, связанная с формированием самосознания еврейских националистов русского происхождения (и французского языка) во Франции накануне и в начале второй мировой войны.