Страница 4 из 6
Из двух острых ощущений, испытанных молодым Хью, одно было обычным, другое – особенным. Сначала пришло общее чувство освобождения, как сильный бриз, экстатический и чистый, уносящий прочь много жизненной трухи. В частности, он был рад обнаружить в потрепанном, но пухлом бумажнике отца три тысячи долларов. Подобно многим юношам скрытой гениальности, видящим в пачке банкнот всю осязаемую толщу сиюминутных наслаждений, у него не было ни практической сметки, ни стремления заработать больше денег, ни сомнений относительно своих будущих средств к существованию (они оказались ничтожными, когда выяснилось, что наличная сумма превышала десятую часть всего наследства). В тот же день он переехал в гораздо более роскошное жилье в Женеве, заказал на обед homard à l’américaine[5] и отправился на поиски своей первой в жизни потаскухи в переулок за отелем.
По оптическим и плотским причинам половые отношения менее прозрачны, чем многие другие, гораздо более сложные вещи. Известно, однако, что в своем родном городке он ухаживал за тридцативосьмилетней женщиной и ее шестнадцатилетней дочкой, но был бессилен с первой и недостаточно дерзок со второй. Перед нами банальный случай чрезвычайно продолжительного эротического зуда, уединенных практик, приводящих к обычному облегчению, и памятных снов. Девушка, с которой он заговорил, была коренастой, но с красивым, бледным, вульгарным лицом и глазами итальянки. Она привела его к одной из лучших кроватей в отвратительных старых меблированных комнатах, а именно в тот самый «номер», в котором девяносто один, девяносто два, почти девяносто три года тому назад по пути в Италию останавливался русский писатель. Кровать – другая, с медными шишками, – была застелена, расстелена, накрыта сюртуком и потом вновь застелена; на ней стоит полуоткрытый саквояж в зеленую клетку, а сюртук наброшен на плечи путешественника в ночной рубашке, шея которого обнажена, а темные волосы взъерошены. Мы застаем его за принятием решения: что переложить из саквояжа (который он отправит вперед почтовой каретой) в заплечный мешок (который он сам понесет через горы к итальянской границе)? Он ждет, что с минуты на минуту явится его друг, художник Кандидатов, чтобы отправиться с ним в один из тех беззаботных походов, который романтики не колеблясь предприняли бы даже моросящей августовской порой; в те некомфортные времена лило еще сильнее; его сапоги были все еще мокрыми после десятимильной прогулки до ближайшего казино. Они стоят за дверью в позиции изгнания, а ступни ног он завернул в несколько слоев немецкоязычной газеты – ему, к слову, на немецком легче читать, чем на французском. Главный вопрос, стоящий перед ним, как быть с рукописями – доверить ли их мешку или отправить почтой в саквояже: черновики писем, незаконченный рассказ в русской тетради, переплетенной в черную ткань, фрагменты философского эссе в синей тетрадке, купленной в Женеве, и разрозненные листы писчей бумаги с набросками романа под рабочим названием «Фауст в Москве». Когда он сидит за этим сосновым столом, тем же самым, на который шлюшка нашего Пёрсона бросила свою набитую сумку, сквозь эту сумку как бы просвечивает первая страница его «Фауста» с энергичными вычерками и неряшливыми вставками фиолетовыми, черными, рептильно-зелеными чернилами. Вид собственного почерка завораживает его; хаос на странице для него – порядок, кляксы – картины, пометки на полях – кулисы. Вместо того, чтобы разбирать бумаги, он откупоривает походную чернильницу и с пером в руке подходит к столу. Но в тот же миг раздается жизнерадостный стук в дверь. Дверь распахивается и снова закрывается.
Хью Пёрсон последовал за своей случайной подругой вниз по крутой лестнице и дошел до ее любимого угла улицы, где они расстались на долгие годы. Он надеялся, что она оставит его до утра и ему не придется ночевать в гостинице, где мертвый Пёрсон-старший маячит в каждом темном углу его одиночества, но, заметив, что Хью склонен остаться, она неверно истолковала его намерения, грубо заявив, что приведение в форму такого никчемного исполнителя займет слишком много времени, и выставила его вон. Уснуть ему, однако, мешал не призрак, а духота. Он распахнул настежь обе оконницы; они выходили на автомобильную стоянку четырьмя этажами ниже; тонкий мениск над головой был слишком тусклым, чтобы освещать крыши домов, сходящих к невидимому озеру; свет гаража выхватывал ступени пустынной лестницы, ведущей в хаос теней; все это было очень мрачным и очень далеким, и наш страдающий акрофобией Пёрсон почувствовал земное притяжение, приглашающее его воссоединиться с ночью и с отцом. Маленьким голым мальчиком ему нередко случалось ходить во сне, но знакомая обстановка оберегала его, пока, наконец, странная болезнь не отступила. Однако этой ночью, на верхнем этаже незнакомого отеля, он был беззащитен. Он закрыл окна и просидел в кресле до рассвета.
7
В те ночи его детства, когда у Хью бывали припадки сомнамбулизма, он выходил из своей комнаты в обнимку с подушкой и спускался по лестнице. Он помнил, что просыпался в самых неожиданных местах, на ступеньках, ведущих в подвал, или в чулане прихожей, среди галош и плащей, и хотя эти босые блуждания не слишком пугали его, мальчик не хотел «вести себя, как привидение» и умолял запирать дверь его спальни. Но из этого тоже ничего не вышло, потому что он вылезал в окно на покатую крышу галереи, ведущей к дортуарам школьного пансиона. В первый раз, когда это случилось, холод черепицы, на которую он ступил голыми подошвами, разбудил его, и он вернулся в свое темное гнездышко, обходя стулья и другие предметы скорее на слух, чем иным способом. Старый и недалекий доктор посоветовал родителям Хью обложить пол вокруг его кровати мокрыми полотенцами и расставить тазы с водой в стратегических точках, однако все это привело лишь к тому, что, обойдя в своем волшебном сне все препятствия, мальчик обнаружил, что дрожит от холода подле основания дымохода в обществе школьного кота. Вскоре после этой вылазки припадки призрачности случались все реже и практически прекратились к пятнадцати годам. Предпоследним отголоском стал странный эпизод схватки с ночным столиком. Хью учился в колледже и делил со своим сокурсником Джеком Муром (не родственником) две комнаты в недавно построенном Снайдер-Холле. После утомительного дня зубрежки Джек был разбужен посреди ночи грохотом, доносившимся из спальни-гостиной. Он пошел посмотреть, что происходит. Хью во сне вообразил, будто его ночной столик, небольшой предмет мебели на трех ножках, позаимствованный из-под телефонного аппарата в прихожей, сам собой пустился в воинственную пляску, как на спиритическом сеансе в присутствии Хью сделал другой похожий столик, когда к нему обратились с вопросом, скучает ли вызванный дух (Наполеон) по весенним закатам на острове Св. Елены. Джек Мур увидел, как Хью, энергично свесившись с дивана, схватил и раздавил в своих объятьях безобидный предмет в нелепой попытке остановить его воображаемое движение. Книги, пепельница, будильник, коробочка леденцов от кашля полетели на пол, а терзаемое дерево стонало и скрипело в руках идиота. Джек Мур разнял их. Хью молча повернулся на другой бок, так и не проснувшись.
8
В течение десяти лет, которым суждено было пройти между первой и второй поездкой Хью Пёрсона в Швейцарию, он зарабатывал на жизнь всякими скучными занятиями, выпадающими на долю блестящих молодых людей, лишенных каких-либо определенных дарований или амбиций и привыкших применять лишь малую толику своих способностей к рутинным или жульническим задачам. Что они делают с другой, гораздо большей частью, как и где ютятся их настоящие фантазии и чувства, не то чтобы тайна – теперь все стало явным, – но раскрытие этого повлекло бы за собой объяснения и откровения слишком уж печальные и страшные. Только эксперты и для экспертов должны исследовать страдания духа.
Он умел умножать в уме восьмизначные числа и потерял эту способность в двадцать пять лет за несколько серых убывающих ночей во время госпитализации с вирусной инфекцией. Он опубликовал в журнале колледжа стихотворение – длинное и путаное сочинение с довольно многообещающим началом: