Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 58

Пожалуй, точный, слишком точный портрет социальных слоев Советского Союза 1970-х годов, представленный в максимально концентрированном, но ничуть не гипертрофированном виде. Безжалостное краткое описание социальной стратификации совка, сделанное философом и социологом, но художественными средствами, стоившее сотен алармистких записок в ЦК, готовившихся тогдашними лучшими академическими институтами.

«Наследство» часто сравнивают с романом «Бесы» Достоевского: здесь показаны все «ветераны броуновского движения», вся диссидентская рать. Но главное даже не в этом. «Наследство» оставляет ощущение запертости героев (и читателей) в наглухо закрытой коробке социальных обстоятельств, из которых они не могут выбраться. Социальные тупики дополняются ментальными: счастья нет ни в подпольной борьбе за демократию, ни в толстовских экспериментах, ни в православии. Везде ложь, амбиции, грязь, блуд, сумасшествие – и абсолютная безвыходность и безысходность. Вполне по Достоевскому – «таракан попал в стакан».

Такая книга, конечно, не могла быть официально опубликована при Советской власти, потому что была безжалостна к этой власти – без лишних эмоций и красивых определений. Но роман не приняла и диссидентская среда, потому что Кормер показал ее мелочность и пошлость. Зияющие высоты пика Коммунизма дополнялись бессмысленным движением в тупик Фронды и Эскапизма. Примерно такой же роман можно было написать о нашем тупиковом времени, если бы у этого времени нашелся свой писатель.

Сам автор «Наследства» никогда не был диссидентом, а застойную любовь к застольям совмещал со службой в журнале «Вопросы философии», где наряду с официальным и умным лидером, главредом Иваном Фроловым, существовал неформальный лидер – блестящий и остроумный заведующий отделом зарубежной философии Владимир Кормер.

Это была типичная жизненная стратегия того времени – двоемыслие. Эту стратегию пылко обличал в «Образованщине» Александр Солженицын. Однако там же он отметил и обильно процитировал статью некоего Алтаева (псевдоним Кормера), опубликовавшего в «Вестнике РСХД» статью о двойном сознании интеллигенции.

В «Образованщине» Солженицын упоминает «блестяще отграненные у Алтаева шесть соблазнов русской интеллигенции – революционный, сменовеховский, социалистический, патриотический, оттепельный и технократический». У Кормера в статье «Двойное сознание интеллигенции» есть еще соблазн просветительский. И если положить руку на сердце, как минимум три соблазна до сих пор испытывает либеральная интеллигенция, равно как и (при честной самооценке) автор этих строк. Вот соблазн просветительский: «Нынешний интеллигент просвещает либо своих сотоварищей, таких же интеллигентов… либо даже льстит себя надеждой просветить саму государственную власть, начальство! (Кто, как не Кормер, сотрудник идеологического ежемесячника, который едва не разогнали в 1974 году, знал об этом достоверно! – А. К.) Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть…» О, как это узнаваемо!

А вот соблазн оттепельный – пережитый заново в 2008 году, сразу после инаугурации Дмитрия Медведева: «Как и революционный соблазн, он живет в тайниках интеллигентского сознания всегда, в виде надежд на перемены… перемен он ждет с нетерпением и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены».

В этой узнаваемости, впрочем, верные признаки того, что интеллигенция жива и по сей день. Владимир Кормер был ее зеркалом. И остается таковым и сегодня. «Наследство» забыто, да здравствует «Наследство»!

… Впрочем, я отвлекся от описания монументальной интимности и элитности сталинской архитектуры. А вот мы в своем номенклатурном квартале не чувствовали себя «элитой». Элита жила в сумрачных, гигантских, как будто бы гулких, сталинских квартирах на Кутузовском, Фрунзенской, той же Алабяна, на дачах, полных цветов и листьев, а также сосен – это все, что было видно за высокими зелеными заборами. Элита ходила в заграничной одежде. Мы жили на периферии всего этого – внутри сословия номенклатурной обслуги, страты государственных служащих, аппаратного плебса. С коммунальными госдачами, но в хороших квартирах, которые перестали котироваться в конце 90-х, без персональных машин и личных дач, но на приличную зарплату 300 рублей и с пайками, за которыми, правда, нужно было тоже стоять в очередях. В одной компании новый знакомый спросил у меня: «Так это ты – начальников сын?» Вопрос сначала удивил меня (я никогда так себя не позиционировал), а потом возмутил. Тем более что исходил он от человека, который был сыном по-настоящему высокопоставленного номенклатурщика и внуком старого большевика, то есть из семьи, уже полвека жившей на лесном участке в стародачном месте за высоким забором и имевшей квартиру в Доме на набережной.

Вся эта волшебная химия стародачных частных владений была мне незнакома. Только потом я узнал, из чего она состоит и сколь несправедливо называли те дачи, на которых мы жили, «привилегиями». У них все было по-другому. Улица Ворошилова. Улица Кирова. Улицы Панфилова, Яблочкова, Баженова – вплоть до Орджоникидзе. Список утвержден и не менялся со времен культа личности, как, впрочем, и уклад. Но главная улица, как правило, заасфальтированная и пронизывающая их, потомков старых большевиков, поселки насквозь – Горького. Пародия на столицу.

В этих поселках бывают охранники. Убранство будки охранника состоит из нескольких элементов: две наклеенные на оконную раму голые женщины, поднимающие руки так, как будто они сдаются немцам: «Хенде хох!»; бугрящаяся масса «Московского комсомольца» с его невозможной версткой – символом хаоса; почему-то портрет всеми забытого генерала Лебедя, расположенный на почтительно-целомудренном расстоянии от сдающихся девиц; подборка журнала «Трезвость и культура» (конец 1980-х!), виден анонс: «Впервые в СССР – фрагменты из индийской „Кама-Сутры“»; журнал «Наука и жизнь» за 1970 год. Сам охранник сидит на завалинке и сосредоточенно, как трубач джаза Утесова, дует в папиросу «Беломорканал» (где взял?!), придавая ей ТТХ, годные для курения.

Убранство жилища дачника, жилища, построенного на века едва ли не в довоенные годы, состоит из:





беспорядочно валяющихся игрушек, тарелок, разнокалиберных чашек с недопитым соком;

босоногих детей в одних трусах – их почему-то трудно подсчитать, хотя на поверку оказывается – не более двух; на их выпученных животах – художественно выполненные разводы от молока, сока, компота;

задумчивого, не способного по жаре всерьез шевелиться и все время прилегающего на травку то там, то сям отца семейства, изнеженного последовательно: гулом самолета, чертящего свой декадентский белый след в высоком небе, цыганским пением петуха на соседском участке, методичным самоубийством навозной мухи, бодающейся, как теленок с дубом, со стеклом, вставленным еще при старом большевике, дымом, застрявшим в ветвях сосен;

стола в саду, шаткого и рассыпающегося ровесника самого участка, хозяину которого государство от щедрот сталинских выделило соток пятнадцать-двадцать;

обгрызанного собакой журнала «Юность» широкого формата (образца 1970-х), приготовленного на растопку, да позабытого у костровища, которое намедни младшее поколение потушило с шипением методом записывания;

сладострастных стонов циркулярной пилы;

далекого гула электрички, домашнего, как трели сверчка;

трепещущей от самолюбования воды в любой емкости – от забытой консервной банки до ванны, припаянной к садовому крану (уж не в ней ли когда-то плескался старый большевик);

света, распределяющегося в течение дня в строгой линейной последовательности – сначала импрессионизм, потом, к полудню, ташизм, затем, к окончанию сиесты, – соцреализм, позже – цветовой шок типа «Ужин тракториста», поздним вечером – сплошной Куинджи;

двух картин на стене, которые при ближайшем рассмотрении оказываются окнами с врезанным в них пейзажем;

раннего гостя, который пер сюда с электрички мимо бесконечного ряда заборов, с громыхающими за ним, как опрокинутое ведро, сторожевыми псами;