Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 163

Возвращаясь к теме детства, следует констатировать, что в тайниках монтайонской и сабартесской души существуют также вполне живые, вполне естественные, вполне определенные чувства привязанности к детям, даже совсем маленьким, столь крохотным, как только возможно. Это чувства из числа «базовых», присущих региональной культуре. Ничто, абсолютно ничто не говорит, что в них следует видеть продукт внешней эмоциональной прививки, элитарной и более поздней. Пусть историки, полные решимости утверждать, что такая позднейшая прививка была сделана, во всей полноте возьмут на себя и бремя доказательств.

Начнем же с начала — с зачатия. После свадьбы беременность воспринималась как событие нормальное, естественное и даже желательное. Вне брака чувства по отношению к возможному бастарду вполне амбивалентны, но возможность полюбить не исключается. Я священник и ребенка не желаю, — объявляет Пьер Клерг под влиянием первого импульса. Что я буду делать, если забеременею, я буду опозорена, — в унисон ему вторит Беатриса. Затем постепенно, по мере конкретизации любовного чувства, происходит более позитивная перемена. Мы заведем ребенка после смерти твоего отца, — меняя курс, говорит в итоге кюре любовнице (I, 225, 243—245).

Ребенок во многих семьях Монтайю начинает существование как «катарский» плод. Очень скоро сей плод обретает душу, которой первоначально лишен: получает, таким образом, определенную ценность, в том числе и эмоциональную. Ибо мир (как гласит альбигойская Вульгата, распространенная среди крестьян Айонского края) полон старых душ, которые мечутся, как шальные. Если души исходят из тел злых покойников, то они проникают в предназначенное для этого отверстие в животе всякой скотины женского рода — собаки, крольчихи, кобылы, — только что зачавшей плод, еще не обретший души[388]. С другой стороны, если блуждающая душа исходит из телесной оболочки умершего, жизнь которого была безгрешной, то она обладает способностью проникать в чрево беременной женщины, чтобы одушевить зачатый плод.

Стало быть, в катарской Монтайю плод гарантированно вскоре обретает невинную душу. Тем больше оснований, чтобы он был любим уже в материнской утробе и самой матерью. Но я беременна. Что делать с плодом, который я вынашиваю, если мы с вами сбежим к еретикам? (I, 219) — говорит Беатриса де Планиссоль своему управителю (который тщится навязать ей такую перспективу). Читатели могут возразить, что эта вполне материнская забота дамы из Монтайю по отношению к ожидаемому ребенку есть признак благородной женщины, сердце которой нежнее, чем у грубой поселянки. Но нет. Такое возражение лишь отразило бы «классовый предрассудок». Столь же эмоциональное чувство тревоги по отношению к ожидаемому потомству проявляется у простой орнолакской крестьянки Алазайсы из Борда:

— Видите ли, — говорит Алазайса, — В тот день мы переправлялись на лодке через Арьеж, которая как раз была в разливе. Мы очень боялись перевернуться и утонуть. Особенно я: ведь тогда я была беременна (1,193). Продолжение диалога хорошо показывает, что особый страх Алазайсы перед возможностью утонуть был не за себя саму, но за ребенка, которым она была беременна и которого рисковала погубить за компанию. Кроме того, случайно ли, что регистр Жака Фурнье сообщает нам о контрацепции, но никогда о прерывании беременности?[389]

Рождение ребенка в этих условиях может стать синонимом многочисленных забот и тревог. Тем не менее культурно и эмоционально оно воспринимается как большая радость. У вас будут дети, — заставляет сказать дьявола Жак Отье в проповеди, которую он произносит ради Пьера Мори (III, 130). — И ребенку, когда у вас будет хотя бы один, вы возрадуетесь больше, чем всем прелестям рая. Катарский миссионер, пересказывая миф, вкладывает эту нотацию в уста Сатаны, который произносит речь для небесных душ, обреченных на грехопадение. Но эта речь вполне отражает спонтанную позицию поселян — благосклонную к рождению детей и к младенцу как таковому — против которой напрасно восстает официальное катарство. Пьер Мори и сколькие еще вместе с ним в Монтайю и других местах знают, что крещение есть причина для праздника и радости, которые переходят в крепкую дружбу кумовьев и кумушек, крестных матерей и отцов. Вы обзаводитесь множеством кумовьев и кумушек, крестя ребятишек, тратите на это свое добро, заводите тем самым дружбу... — тоном упрека говорит Белибаст Пьеру Мори (III, 185). Святой муж может критиковать сколько угодно. Новорожденный, которому не нравится, когда священник кропит его водой (II, 52), может, со своей стороны, сколько угодно орать и плакать. Это не мешает общей радости бурлить вокруг купели.

С первых месяцев жизни младенца арьежские мамаши окружают его лаской и негой, которые несколько поспешно представлены Филиппом Арьесом как недавнее изобретение Нового времени или позднего Средневековья[390]. Послушаем рассказ Раймона Русселя об одной местности в верхней Арьежи. Будучи сельским управителем, Раймон точно описывает местную практику, которую в первой половине XIII века не почитали за новую: Алисия и Сирена были госпожами де Шатоверден. У одной из дам дитя было еще в колыбели, и прежде чем отправиться в путь, она пожелала повидать его. (Она действительно собиралась присоединиться к еретикам.) Прощаясь, она обняла его, и ребенок рассмеялся. Едва подавшись к выходу из комнаты, где лежал ребенок, она снова вернулась к нему. Ребенок опять засмеялся. И так далее, и множество раз. До такой степени, что она не могла заставить себя оторваться от ребенка. Видя такое, она сказала служанке:

— Унеси его из дома.

Только так, в свою очередь, она могла уйти (I, 221)... Уйти, чтобы под утро пуститься в путь, который приведет молодую любящую мать на костер.

В такой атмосфере несомненной любви смерть и просто болезнь малого ребенка или разлука с ним[391] могут быть, и часто бывают, источником горести, подлинного страдания для родительского сердца. Особенно, разумеется, для материнского. И это несмотря на все, что сочиняют в наше время историки, чтобы доказать обратное. В нашей деревне, — рассказывает Гийом Остац, байль из Орнолака, — жила в своем доме женщина по имени Бартолометта из Юра (она была супругой Арно из Юра, уроженца Викдессоса). У нее был маленький сын, которого она укладывала в постель вместе с собой. Как-то утром, проснувшись, она нашла его подле себя мертвым. И враз принялась плакать и причитать.

Не плачь, — говорю я ей. — Бог даст душу твоего умершего сына следующему ребенку, мальчику или девочке, кого понесешь. Или же (вместо такого метемпсихоза) душа эта отправится в иные места, в добрый мир (I, 202).

Столкнувшись с материнским горем, орнолакский байль легко придумал утешение, основанное на метемпсихозе, который и прежде встречался в его речах. Ему придется заплатить за это восемью годами тюрьмы с последующим ношением желтых крестов[392].





Гольбейн. Пляски смерти. Смерть, похищающая ребенка. XIV в. Библиотека прикладного искусства, Париж.

Скорбь родителей об умершем в детском или младенческом возрасте потомстве представляет собой факт, повсеместно отмеченный среди крестьян верхней Арьежи. Этот факт побуждает нас с осторожностью прислушиваться к исследователям, сколь угодно выдающимся, которые говорят об открытии чадолюбия в элитарной среде Нового времени, которые говорят о так называемом безразличии к детям в низших классах, среди крестьян и даже буржуазии в прежнюю эпоху. Нет сомнений, что любовь к детям в рамках системы domus в конечном счете небескорыстна. Ребенок — это надежда со временем получить молодого взрослого, руки которого пригодятся в крестьянском хозяйстве и поддержат скорую старость родителей. Белибаст подразумевал чувства такого рода, когда делал Пьеру Мори свое очередное внушение против холостой жизни. Женитесь, — сказал святой муж доброму пастырю, — и у вас будет супруга, которая поддержит в час недуга, кроме того, у вас будут дети, коих вы полюбите всей душой (III, 188). Алазайса Азема еще более определенно высказывается по этому поводу, сообщая о чувствах одного землепашца из Монтайю, Гийома Бене, потрясенного потерей сына. Умер Раймон Бене, сын Гийома Бене, — рассказывает Алазайса, — и зашла я через пятнадцать дней после того в дом Гийома Бене. И застала его в слезах:

388

II, 35. Смотри также речи Раймона Русселя (I, 220). Вальденсы из Памье тоже считали, что плод обретает душу.

389

Только одно место имеет отношение к самопроизвольному, подлинному или воображаемому, выкидышу.

390

Ariès P. Ор. cit., р. 135 — 141. Впрочем, тексту Арьеса двусмысленный, представляющий ласку то ли как «новацию» XVI в., то ли просто как оживление в культуре древней практики. Вторая интерпретация является, очевидно, более предпочтительной.

391

I, 219. Как же я смогу покинуть детей моих, они же совсем маленькие? — с тоской говорит Беатриса де Планиссоль.

392

I, 203, 553 (см. примечания у Ж. Дювернуа).