Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 91

Логика этого сюжета развивается постепенно. Сначала Синявский приводит множество примеров того, что герои Пушкина (Дон Жуан, Годунов, Алеко, Марко) проявляют особенный интерес к мертвецам, особенно непохороненным. Эта мысль правдоподобна и не вполне нова. Но все примеры, которые приводит Синявский, взяты из жизни персонажей, а не самого Пушкина, а потом, без видимого перехода, этот интерес героев приписывается автору. Так русский классик оказывается любителем и любовником мертвецов — упырем, вампиром. Это та же логика, которую суд применил к самому Синявскому. На суде он протестовал против нее с такой энергией, что даже судья согласился: «...нельзя судить автора за преступления героя». Именно эта буквалистская и одновременно перевернутая логика, по Синявскому, — исток и природа чудовищного. Прочитав «Прогулки с Пушкиным», Дмитрий Лихачев записал: «Какая типично тюремно-лагерная выдумка — вся его концепция о Пушкине»{251}. То была логика ГУЛАГа.

В позднем эссе «Путешествие на Черную речку» Синявский возвращается к идее о Пушкине как о вампире: «Вероятно, всякий уважающий себя писатель по своей натуре вампир... В иносказательном, конечно, смысле... Он действует в призрачном мире, выдавая его за реальный». Уважающий себя писатель еще и потому вампир, что «хочет множить себе подобных». Вампиры размножаются неполовым путем, укусом превращая жертву в подобного себе вампира, и то же самое делают писатели. Владимир Соловьев писал о неполовом размножении писателей в «Смысле любви», сочинении столь же еретическом и эротическом, как «Прогулки с Пушкиным». В поэме Лермонтова Демон — возможно, самое впечатляющее из чудовищ русской классики, — влюбившись в девушку, убивает ее поцелуем; вампир превратил бы ее в свое подобие. Природа вампира порочна, но открыта и продуктивна и этим напоминает природу поэта. Как любовь к вампиру порождает новых вампиров, так и любовь к поэту — новых поэтов{252}.

И после лагеря, и после перестройки Синявский не отказывался от этого чудовищного языка. В 1989 году советский журнал предложил Синявскому выбрать какой-либо из своих текстов для литературного возвращения в СССР — первой его публикации в России за четверть века, прошедших после суда. Из всего написанного в лагере и эмиграции Синявский выбрал именно тот фрагмент, где Пушкин сравнивается с вампиром{253}. Эта публикация вызвала скандал. Один советский писатель заявил, что Синявский хуже Дантеса; другой предложил ему прогуляться не с Пушкиным, а с Шолом-Алейхемом. В ответ проницательный критик Сергей Бочаров заметил, что настоящий автор «Прогулок с Пушкиным» — это лагерь{254}.

В «Советской цивилизации»{255} — академическом труде Синявского, основанном на его лекциях в Сорбонне, — ключевое слово прописано на первой же странице: советская цивилизация не просто «экстраординарна», она «чудовищна». В душераздирающей сцене в «Спокойной ночи», когда сын узнает, что вышедший из тюрьмы отец страдает параноидальным бредом (см. главу 3), два важнейших слова стоят рядом: «фантастика» и «чудовищное»{256}. Ужас и обаяние чудовищного — двигатель прозы и критики Синявского. То, что он называл «фантастическим реализмом», — не философская доктрина о фантастической природе реальности, а историческое свидетельство о том, что советская реальность, какой ее знал Синявский, была чудовищной. Его поколение, видевшее смерть Сталина, испытало «восторг» перед «метаморфозами» истории, чередовавшей террор, «оттепель» и потом перестройку. Синявский описал эти превратности коллективной судьбы восхитительной метафорой, достойной пера Бахтина или карандаша Свешникова: то была «чудовищная перистальтика» самого бога, кишки которого Синявский отождествлял с «нашими... мозговыми извилинами»{257}.

Старейшина бывших заключенных ГУЛАГа, Варлам Шаламов восхищался мужеством Синявского и Даниэля и отвергал обвинение их в «клевете» на сталинское прошлое: «Утверждаю, что для сталинского времени понятие клеветы не может быть применено. Человеческий мозг не в силах вообразить тех преступлений, которые совершались». Историческая реальность была такова, что своим масштабом и ужасом она затмит любое преувеличение, считал Шаламов. Но в таком случае поддается ли она репрезентации? Хотя политические идеи Шаламова и Синявского были родственны, их литературные практики оказались до противоположности разными, и оба писателя знали об этом. Шаламов не соглашался с программой фантастического реализма и не принимал эксперименты с нарративной формой, начатые Синявским и Даниэлем. Особенные сомнения у Шаламова вызывало использование «жанра гротеска» в литературе о страшном прошлом. В письме своему бывшему товарищу по лагерю Шаламов противопоставлял подлинный опыт старых лагерников новым, кощунственным фантазиям молодежи:

«Наш с тобой опыт начисто исключает пользование жанром гротеска или научной фантастики. Но ни Синявский, ни Даниэль не видели тех рек крови, которые видели мы. Оба они, конечно, могут пользоваться и гротеском, и фантастикой»{258}. Будто в ответ на это, Синявский попал в лагерь, хоть ему и пришлось там несравненно легче, чем когда-то Шаламову. Все равно, он продолжил свою гротескную работу с историей и магией. Соединяя горький политический реализм с культурным оптимизмом, он считал лагерный опыт центральным для XX века: «Русские лагеря еще породят и уже породили словесность удивительную... от которой не скроетесь, не убежите, доколе... все мы с вами живем в двадцатом веке — за проволокой»{259}.

Синявский и Шаламов оба оказались правы: поколение писателей, не видевших лагерей, обратилось к «жанру гротеска». Шаламов боялся этого как кощунства и надругательства; Синявский, наоборот, надеялся на то, что, вернувшись в Россию, его книги породят «сонмы вампиров, готовых отправиться в ночь» и размножаться там, в русской ночи на Черной речке и далеко вокруг{260}. И действительно, в одной из недавних статей Дмитрий Быков возвел генеалогию постсоветских писателей не к Шаламову, а к Синявскому{261}. От образа Пушкина-вампира лежит прямой путь к романам Пелевина о московских вампирах и Сорокина о клонах писателей. Продолжая и размножая эксперименты с творчеством, эротикой и кровью, новое поколение писателей, выросшее по эту сторону колючей проволоки, заполнило литературное пространство множеством странных и скорбных чудовищ — привидений, зомби, гибридов и нетрупов (см. главу II){262}. И полвека спустя после «Прогулок с Пушкиным» удивительная словесность постсоветской эпохи все еще не может — или не хочет — ни скрыться, ни убежать от ГУЛАГа.

Незваные гости

Синявский всегда был склонен к экстремальным выводам. Лагерный опыт помог ему создать более оригинальную и вместе с тем буквальную интерпретацию чудовищного, чем это удалось его предшественникам, писателям-символистам, и их наследникам в призрачном мире советской науки — филологам-семиотикам. Подобно Вальтеру Беньямину (которого он не читал), Синявский понял великие тексты русской поэтической традиции — пушкинского «Пророка», лермонтовского «Демона», гоголевскую «Страшную месть» — как память о религиозных ритуалах памяти и скорби: «Рассказывание сказок требовало посвящения... и предельной осторожности... Нарушение этих условий влекло бедствия, вплоть до смерти сказочника... Фигура сказочника окружена тайной, страданиями, всеведением» (2: 385).

251

Лихачев Д. Воспоминания. С. 142.

252

Терц А. Путешествие на Черную речку. М.: Захаров, 1999. С. 449—450.

253

Октябрь. 1989. №4. С. 192.

254

Обсуждение книги Абрама Терца «Прогулки с Пушкиным» // Вопросы литературы. 1992. № 10. С. 80.



255

Siniavsky A. Soviet Civilization: A Cultural History. New York: Arcade, 1988. P. xi. На русском книга опубликована под заглавием «Основы советской цивилизации» (М.: Аграф, 2001).

256

Терц А. Спокойной ночи. С. 260.

257

Синявский А. Что такое социалистический реализм? // Синявский А. Литературный процесс в России. М.: РГГУ, 2003. С. 139, 156, 173, 175.

258

Шаламов, В. Письмо старому другу // Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля. М.: Книга, 1989. С. 519. Непомнящий {Nepomnyashchy Ch. Abram Tertz and the Poetics of Crime. P. 179) и Токер {Toker L. Return from the Archipelago. P. 229—240) подчеркивают формативную роль лагерного опыта Синявского. Харриет Мурав считает идею реализованной метафоры ключом к пониманию сталинской эпохи у Синявского. См.: Murav Н. The Case against Andrei Siniavskii: The Letter and the Law // Russian Review. 1994. Vol. 53. № 4. P. 549—560. Стефани Сандлер подробно рассмотрела спорную метафору Пушкина-вампира у Синявского, см.: Sandler S. Sex, Death, and Nation.

259

Терц А. Люди и звери [1975] // Терц А. Путешествие на Черную речку. С. 207.

260

Терц А. Путешествие на Черную речку // Путешествие на Черную речку. С. 450.

261

Быков А- Терц и сыновья // Toronto Slavic Quarterly. 2006. Vol. 15 (http://www. utoronto.ca/tsq/15/bykovl 5.shtml).

262

О «бессознательной» преемственности лидеров постсоветской литературы (Пелевина, Шишкина, Петрушевской) по отношению к Синявскому см.: Быков А- Терц и сыновья; см. также: Липовецкий М., Эткинд А. Возвращение тритона: Советская катастрофа и постсоветский роман // Новое литературное обозрение. 2008. № 94. С. 174—206.