Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 91

Постепенно Толя начинает осознавать, что День открытых убийств не несет «полную свободу умерщвления»: убийствами манипулируют власти. Отразив нападение незнакомца на Красной площади у подножия Мавзолея, Толя понимает, что убийца был подослан с тем, чтобы убить именно его. После Дня открытых убийств наступает долгий период молчания и шока, когда никто не упоминает о произошедшем. Наконец Толя и его друзья собираются вместе на вечеринке, и кто-то первым нарушает табу. Поток слухов и домыслов прорывается наружу, и друзья говорят о тайных списках жертв, о массовых убийствах армян в Нагорном Карабахе и русских в Средней Азии, о том, что республики Прибалтики бойкотировали День открытых убийств, и о планах властей сделать этот День ежегодным. Толя выжил и празднует победу вместе с новой подругой. Но выжил и неудачливый убийца: Толя пожалел его, хотя вполне мог убить.

Вымышленный отец Толи, большевик-комиссар, погиб в ГУЛАГе в 1936 году. Отец Юлия Даниэля был писателем и автором книг на идише; он умер от туберкулеза в Киеве в 1940 году, избежав нацистского Холокоста и советского террора. Сын Юлия Даниэля стал одним из членов совета общества «Мемориал». Переходя из поколения в поколение, память о терроре в этой семье принимала разные формы, от художественных нарративов до гражданского активизма.

Даниэль и Синявский задумывали свои повести как антиутопии, и в этом качестве они дополняют друг друга. «Любимов» повествует о символическом насилии, а «Говорит Москва» — о реальном. Действие первой повести происходит в провинции, а второй — в столице. «Любимов» рассказывает о прошлом, а «Москва» — о будущем. О катастрофе в «Москве» говорит ее выживший участник, в «Любимове» — историк-библиотекарь. В обоих текстах литературные аллюзии отсылают к сатирическим антиутопиям. И в «Любимове», и в «Москве» упоминается «Дон Кихот» Сервантеса. В любимовской библиотеке обсуждают Хемингуэя (его роман «Фиеста») и Лиона Фейхтвангера. Готовясь ко Дню открытых убийств, в «Москве» читают «Восстание ангелов» Анатоля Франса и один из романов Олдоса Хаксли, оставшийся неназванным (скорее всего, имеется в виду «О дивный новый мир»).

Для текстов Синявского и Даниэля уникально еще и то, что у нас есть аутентичные свидетельства об авторских намерениях и читательском восприятии. Речь идет о материалах печально известного процесса над авторами в 1965—1966 годах. В речи на суде Даниэль неоднократно утверждал: своей повестью он хотел предупредить читателей о том, что «культ личности» может вернуться в новых, еще более отвратительных формах. Теория сталинизма по Даниэлю сильно отличалась от хрущевской. Вместо того чтобы сваливать вину на «культ личности», Даниэль представляет децентрализованную систему массовых убийств и предупреждает об их повторении в новых формах. Безликая, далекая от «культа» власть утверждает, что убийства спонтанны, но на самом деле за ними стоит тонкая манипуляция со стороны той же самой власти. Эксперт КГБ заявил в суде, что в произведении Даниэля «Советский Союз... показан как огромный концентрационный лагерь, где народ подавлен, запуган, озлоблен», а власти проводят в жизнь «самые дикие мероприятия, отбрасывающие страну чуть ли не к первобытному состоянию». Эксперт был прав; он верно понял текст Даниэля. Суть его эксперт определил с помощью одного из самых важных для них обоих, Даниэля и Синявского, эпитетов: «Чудовищный... вымысел»{229}. На этом основании прокурор заявил на суде, что повесть Даниэля призывает к убийству высших лиц государства, назвав «Москву» «дикой фантазией», «злобной клеветой» и «глумлением над советским народом». Суд согласился с прокурором.

Через несколько лет после суда над Синявским и Даниэлем Ханна Арендт заметила, что насилие и власть противоположны: когда правит насилие, исчезает власть. Размышляя о советской оккупации Чехословакии и романе Солженицына «В круге первом», переведенном тогда на многие языки, Арендт писала, что потеря власти ведет к голому насилию; «само по себе насилие приводит к бессилию »{230}. Эта формула очень близка фантазиям Синявского и Даниэля. Ни открытым убийствам в «Москве», ни тотальному гипнозу в «Любимове» не удается создать ничего подобного стабильной и легитимной власти. Если повесть Синявского высмеивает идею тоталитарного правления на основе идеологической трансформации свыше, то притча Даниэля — более тонкий вариант идей, напоминающих так называемую ревизионистскую школу советской истории. Ревизионисты подчеркивали спонтанный, незапланированный характер террора, шедшего снизу и лишь разрешенного властями сверху. Но концепция повести отличается от этой позиции ревизионистов. Развязав массовые убийства, центральная администрация не отказывается от контроля за ними, но осуществляет его через секретных агентов, которым вручены тайные списки приговоренных.

«Любимов» и «Говорит Москва» написаны раньше, чем «Сто лет одиночества» Габриэля Гарсиа Маркеса (1967), но у них много общего с шедевром магического реализма, — например, сложная нарративная структура и свобода в экспериментировании с историей. Синявский и Даниэль — основные предшественники таких постсоветских писателей, как Владимир Шаров, Владимир Сорокин и Дмитрий Быков, продолживших эксперименты с насилием, временем и библиотеками (см. главу 11). Оба этих необычных текста Синявского и Даниэля можно прочитать как текстуальные балы жертв, воображаемые ритуалы миметического горя, которые вышли бы из-под контроля, если бы их удалось реализовать. Но возможно, они были реализованы самими их авторами?

В биографиях Даниэля, Синявского, Бродского и даже Высоцкого есть факты, которые позволяют предположить, что эти авторы сами, сознательно или нет, провоцировали арест, суд и тюремное заключение своими действиями — изощренными формами миметического горя или, возможно, горестного мимесиса. После распада основных структур ГУЛАГа в 1953—1956 годах он превратился в священное место, куда могло привести лишь отчаянное усилие. Для писателя — жреца возникшей культуры горя — паломничество в ГУЛАГ стало важным делом. Некоторые отправлялись туда в качестве туристов и привозили себе сувениры, взятые из массовых захоронений. Другие осуществляли миметическое паломничество, принося себя в жертву и сами становясь заключенными. Третьи воображали путешествие в ГУЛАГ в своих книгах. Все они, каждый по-своему, были пилигримами, палимыми «синим солнцем» прошлого.

Голос из хора

В Москве Синявский был солистом, а в лагере стал частью хора. Именно там, в лагере, было место для хора советской трагедии, и Синявскому нравилось быть его частью. Понятно, что оказаться в лагере было тяжко; но Синявский всячески подчеркивал, что трагично было и возвращение оттуда в «вольную» советскую жизнь. Между лагерем и домом пролегла «непроходимая граница», и пересекать ее в любую сторону — процесс травматичный. При этом Синявский был склонен умалять травму заключения и подчеркивать травму освобождения{231}. Парадоксально, но он описывал свой арест и лагерный срок как нечто предсказуемое, как своего рода судьбу; и наоборот, выход из лагеря был для него неожиданной проблемой, точкой разрыва. В романе «Спокойной ночи» возвращение из лагеря в Москву описано как изгнание из дома и потеря зрения. Синявский сравнивает себя с мальчиком, закончившим срок: он должен ехать домой, но плачет и просится обратно в лагерь. Охранник прогоняет мальчика, но он приходит вновь и вновь. Неслучайно сходство между этим желанием вернуться в лагерь, описанным Синявским, и описанной Битовым историей заключенного, который возвращается туда, где некогда был его лагерь, чтобы там умереть (см. главу 3).

После освобождения зрение Синявского ухудшилось, и ему пришлось носить очки. Он осознал это как символ глубинного регресса, который ощущал после возвращения домой. Сквозь очки, писал Синявский, один его глаз видит московскую жизнь, а другой смотрит назад, в лагерь. Жизнь в лагере «полнее и вдохновеннее», чем в чуждой теперь Москве. Даже в самом ужасном месте — в тюрьме — есть «этот стиль, этот ритм, этот стимул жизни, каким страшна, притягательна и отрадна тюрьма». Такого стиля и ритма, какие он видел в тюрьме, Синявский, по его словам, больше нигде не встречал — ни в России, ни за границей{232}.



229

Из введения к: Даниэль Ю. Говорит Москва. М., 1997.

230

Arendt Н. On Violence. Orlando, Fla.: Harcourt, 1970. P. 54.

231

Терц А. Спокойной ночи. С. 43.

232

Там же. С. 30, 40.