Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 114

Герцен сочинил роман «Кто виноват?» — о типичном любовном треугольнике: «лишний человек», из упоминав­шихся мною ранее, увлекается замужней провинциалкой, чей супруг — добродетельный, однако скучный и просто­душный идеалист. Роман отнюдь не хорош, сюжета переска­зывать незачем, но главная мысль его чрезвычайно характерна для Герцена: положение героев, по сути своей, безвыходно. Сердце влюбленного разбито; замужняя особа заболевает и, быть может, умрет; муж обдумывает самоубийство. Может почудиться, что перед нами угрюмая, извращенно эгоцент­рическая карикатура на русский роман. Это не так. Ибо книга основывается на чрезвычайно тонком, точном, а временами очень проницательном описании психологического и эмо­ционального состояния, к которому неприменимы теории Стендаля, методы Флобера, глубина и нравственная зор­кость английской писательницы Джордж Элиот, — потому что здесь их воззрения будут выглядеть слишком литератур­ными, покажутся порождениями навязчивых идей, этических учений, несовместимых с жизненным хаосом.

Герценовское (и тургеневское) мировоззрение основыва­ется на том, что наиважнейшие вопросы, стоящие перед чело­вечеством, чрезвычайно сложны и потому ответов не имеют; бессмысленно даже пытаться решать их политическими либо социологическими средствами. Но есть меж Герценом и Тур­геневым различие. В наисокровеннейшей душевной глубине своей Тургенев — отнюдь не бессердечный, а просто хладно­кровный, бесстрастный, временами чуть насмешливый наблю­датель, глядящий на житейские трагедии как бы издалека, меняющий углы, под коими созерцает жизнь, колеблющийся между требованиями общественными и личными, любовными и повседневными, героической добродетелью и реалистичес­ким скепсисом, нравственностью Гамлета и нравственностью Дон-Кихота, необходимостью разумной политической орга­низованности и необходимостью личного самовыражения; Тургенев пребывает в состоянии блаженной нерешитель­ности, сочувственной меланхолии; он ироничен, свободен от цинизма и сентиментальности, восприимчив, скрупулезно честен, чужд предпочтениям. Тургенев не был ни вполне верующим человеком, ни законченным безбожником; религия для него — естественная составная часть бытия, подобно любви, эгоизму или чувству наслаждения. Писателю нравилось пребывать в своего рода промежуточном положе­нии; пожалуй, он даже радовался, что не имеет достаточной силы воли для истинной веры; а поскольку Тургенев дер­жался поодаль от житейской суеты и созерцал безмятежно, ему удавались великие, полностью законченные литератур­ные шедевры, отчеканенные романы, повести и рассказы, написанные в мирном тоне, ретроспективно; их композиция безупречна от начала до конца. Тургенев отделял свое искус­ство от себя самого; чисто по-человечески он мало заботился о решениях всевозможных незадач; он обозревал бытие с нео­бычайным спокойствием, возмущавшим и Толстого и Дос­тоевского — и обладал изощренной зоркостью, присущей художнику, что всматривается в натуру, находясь на извест­ном расстоянии от нее. Меж Тургеневым и его материалом — зияющая пропасть, и только благодаря наличию этой бездны возможно было тургеневское поэтическое творчество.

Герцена же, напротив, одолевала великая забота. Он искал решений ради себя самого, ради собственной частной жизни. Романы его, разумеется, неудачны. Автор слишком решительно врывается в повествование, излагая выстрадан­ные свои взгляды. С другой стороны, автобиографические заметки, где Герцен пишет о себе самом и своих друзьях, повествует о своей жизни в Италии, Франции, Швейцарии, Англии, исполнены трепетной прямоты, непосредствен­ности, живости — начисто недосягаемых для всех прочих прозаиков девятнадцатого столетия. Герценовские воспо­минания — произведение гениальное по изобразительной и критической силе; достичь подобной искренности — абсолютной, саморазоблачающей — мог только писатель, наделенный поразительно могучим воображением и впечат­лительностью, с готовностью откликающийся на все окру­жающее, исключительно чуткий и к благородному, и к сме­хотворному, на редкость свободный от всякого тщеславия и твердокаменных предрассудков. Как автор воспоминаний, Герцен равных не знает. Его записи об Англии — точнее, о собственной жизни в Англии — гораздо лучше записок Гейне или Ипполита Тэна. Убедиться в этом несложно: про­читайте хотя бы изумительный отчет о политических судеб­ных процессах, о том, например, какими казались Герцену английские судьи, разбиравшие дело иноземных заговор­щиков, устроивших в Большом Виндзорском парке дуэль со смертельным исходом. Живо и занимательно изображает Герцен и громогласных французских демагогов, и угрюмых французских фанатиков, и бездонную прорву, отделяющую это взволнованное и немного карикатурное эмигрантское сообщество от окружающей викторианской Англии — скучной, ледяной и напыщенной, типически представлен­ной образом главного судьи в уголовном суде Олд-Бэйли — человека, смахивающего на Волка из «Красной шапочки», истукана, венчанного напудренным париком, облаченного долгополой мантией, по-волчьи остролицего, тонкогубого, зубастого; Герцен приводит резкие короткие слова, которые он роняет с притворным благодушием; личико судьи обрам­лено чисто дамскими кудряшками, судья смахивает на доб­рую, заботливую старушку из хорошей семьи — и выдают его только маленькие, хищно сверкающие глазки да сухой, язвительный, безжалостный судейский юмор.

Герцен пишет классические портреты немецких изгнан­ников, коих не выносил, итальянских и польских револю­ционеров, которыми восхищался, быстрыми набросками отображает различие меж такими народами, как англи­чане и французы — обе нации считают себя наивеличай­шими, не уступают друг другу ни пяди, и напрочь отказы­ваются друг друга разуметь: французы — с их стадностью, с их ясным сознанием, страстью наставлять и поучать, с их опрятно разбитыми парками, где все деревья подстрижены, — являют противоположность англичанам — с их любовью к уединению, с их романтизмом, таящимся где-то в глу­бине души, с их парками, порастающими густым подлеском и столь же непроходимыми, сколь и непроницаемо запутан­ные, чуждые логике, но глубоко цивилизованные и гуман­ные английские установления и учреждения. А немцы, пишет Герцен, глядят на себя самих, как на зеленые плоды того же древа, на котором румянятся и наливаются отменные плоды английские; немцы приезжают в Англию и три дня спустя «говорит "yes", вместо "ja"> и "well", там где ничего не надобно говорить»[248]. И Герцен, и Бакунин неизменно приберегают наиязвительнейшие насмешки для немцев — не столько из чисто человеческой неприязни к ним, сколько потому, что немцы, якобы, олицетворяют махровое мещанство, люто враждебное разуму и свободе, ханжеское и неотесанное; Германия — гнусная деспотия серых, тупых унтер-офице­ров, эстетически она отвратительнее, чем любая прославлен­ная и блистательная тирания благородных завоевателей — средневековых или давних. «Наше преимущество перед ними — в нашей могучей силе, в известной широте надежд. Там, где их останавливает сознание, нас останавливает жан­дарм. Арифметически слабые, мы уступаем; их же слабость — алгебраическая, она в самой формуле»[249]. Десятилетием позже Герцену вторит Бакунин: «Правда, что англичанин или американец, говоря: "я — англичанин", "я — американец" говорят этим словом: "я—человек свободный"; немец же гово­рит: "я — раб, но зато мой император сильнее всех государей, и немецкий солдат, который меня душит, вас всех задушит" <... > ...У каждого народа свои предпочтения — немцы без ума от своей государственной дубины»[250].

Столь убийственная предвзятость, побуждающая к диатри­бам против целых народов и классов, — отличительная черта многих русских писателей той эпохи. Зачастую их обвини­тельные речи необоснованны, несправедливы — и донельзя очерняют предметы нападок, — но всегда совершенно искренни: авторы изливают неудержимый гнев на удушли­вую и пошлую общественную среду; сугубо честно выражен­ные частные мнения делают подобные тексты захватывающе интересными и поныне.