Страница 9 из 77
Барнаульский и Космолинский боры, протянувшись узкими лентами с севера на юг, не в силах сдержать свирепый натиск «казахстанца», и он, как зверь, мечется по степи, срывая сугробы на косогорах, солонцах, всю эту снежную массу безжалостно гонит в сторону Барнаула.
В моей Алейской степи, в междуречье Алея и Чаныша, приютились деревни Большое Понюшево, Малое Понюшево, Урюпино, Кашино, Белоглазово, Тугозвоново, Плотава, Самодуркино. Усть-Калманка.
Летом степь хороша!.. В ясную погоду не только с Плотавской гривы, но даже из Алейска видны отроги алтайских белков. Лучи заходящего солнца золотят предгорья, игра разноцветных теней в складках холмов так и просится в песню. Алей долог: начинается в горах, петляет по Рубцовской степи, пересекает Алейскую и впадает в матушку Обь. Речка небольшая, шириной двадцать-тридцать метров, но весной разливается и на одну, и на две версты, затопляя забоки, луга и озера.
Вода спадает, а солнце все выше и выше. Буйствуют луговые травы, в забоках набухают почки смородины, ежевики. Высоко залетевший жаворонок будоражит тишину.
Край мой отчий, сторонушка родная моя!
Алейск… Три улицы деревянных домишек, железнодорожная станция, депо, водокачка, нардом. Центром жизни города и окрестных деревень была базарная площадь, весной и осенью утопающая в солончаковой грязи.
Вот я восхищенными глазами провожаю пассажирские поезда, идущие аж до далекого Семипалатинска. Мне хочется запрыгнуть в вагон и ехать, ехать…
Рядом хороший пристанционный сад. Частенько вечерами в этом саду выясняли отношения поселковые и железнодорожные ребята.
При входе в сад — памятник захороненным бойцам гражданской войны. Нас никто не учил этому, но всегда, подходя к скорбному месту, мы снимали свои кепчонки. Что-то тревожило ребячьи души.
— Опять по станции шатался? — слышу приглушенный голос отца. Получаю подзатыльник. Утирая слезы обиды, украдкой бегу через солонцы в деревню Малое Понюшево. Это рядом. Здесь я, как в Плотаве, забираюсь на колокольню и вижу погост, где лежат мои бабушка и дедушка.
Учусь я хорошо, люблю все предметы, но особенно географию. Хочется видеть весь мир. Отчасти это желание удовлетворяет нардом. Серия за серией гонят здесь заграничные кинобоевики: «Похождения американки», «До последнего человека», «Гамбург», «Месс-Менд», «Под властью Адата». Оркестр в составе мандолины, двух гитар, балалайки сопровождает показ звуками вальса «Над волнами». И на экране — бегущие океанские волны.
Суровая, забураненная земля. Длинной вереницей тянутся подводы с зерном к Алейску. Привезли, сдали в заготзерно. Забот у мужиков куча. Надо по хозяйству купить кое-что, бабам и ребятишкам — гостинцев. Короток зимний день, а до дома сорок, а то и больше верст. Куда на ночь глядя поедешь? Косушку водки для сугрева, да на постоялый двор.
Зимними вечерами забираюсь на полати и слушаю сказки, байки мужиков.
Летом постоялый двор пуст. Летом, как говорится, каждый кустик ночевать пустит.
Летние каникулы. На Алей бы, купаться с утра до вечера, или мяч гонять, или в бабки сразиться… Ан нет! Отец строг.
— Петька! Андрюшка! Быстрее запрягайте Гнедка и за дело!
А вот дается задание ловить сусликов. Тут потеха. Нальешь в норку воды и ждешь, когда появится очумевший кусучий жилец.
Ездим в ночное… Лошади спутаны, мирно пофыркивают. Разводим костер. Нерушимая тишина отступает. Если приложиться ухом к земле, можно слышать шепот лугового разнотравья. О чем шепчутся травы? Может, они обижаются на обжигающе знойный алейский день и с нетерпением ждут утренней росы?
На зорьке продрогшие скачем по домам!
Жизнь моя делает резкий поворот. Отец привозит себе новую жену, а мне — новую мать.
Похоронно звонит станционный колокол. Подкатывает поезд. Выходим на перрон. И я вижу свою родненькую маму. Учуяло материнское сердце! Упала на колени передо мной, стала целовать мои сапожнешки…
— Сынок! А как же я?!
Ее умоляющий взгляд потряс мою душу. Припал к ее голове и заплакал. Остальное как в тумане…
Голос отца:
— Хватит голосить!
Впервые у отца, этого сурового человека, в глазах тоже стоят слезы…
Прощайте, Алейские степи. Прощай, мама.
…На Рудченковку приехали в распутье. Остановились у дяди Миши, брата мачехи.
Дядя Миша работал на тридцатой шахте забойщиком, тетя Ариша, его жена — на девятнадцатой — ламповщицей. Бездетные. В получку дядя Миша обычно приходит на изрядном «взводе» и, если нет тети Ариши, подзывает меня к себе и начинает изливать душу.
— Не горюй, Петруха! Парень ты ладный. Жизнь?! Это, брат, тоже шахта, глубокая шахта…
Часто тоскливо жалуется:
— А у нас с Аришей своего пацана нет.
Пьянеет. Иссиня-черные мельчайшие крупинки угольной пыли под глазами резко выделяются на побледневшем лице. Я увожу его в барак, укладываю спать, а сам убегаю в степь, ложусь на спину и в голубизне донецкого неба ищу знакомые алейские облака…
Шахтерские пацаны озорные, новенького быстро приметили. Как новичка принять в свою компанию? Проверка нужна.
— Эй ты, сибирский смоляк, топай сюда!
Отмалчиваюсь, ухожу стороной. Один ведь. Вскоре меня все-таки жестоко побили. А получилось так.
Соседская девчонка Валя Маринюк как-то спросила:
— А ты в какой класс пойдешь учиться?
— В седьмой.
— Иди в нашу группу, школа недалеко — на тридцатой.
Завязалась маленькая дружба. Пацаны приметили. Особенно Васька, по кличке Старик, — коновод константиновский. Вечером иду с Валей к шурфу двадцатой. Смотрим — ребята играют в чику.
— Пацаны, смоляк начал Вальке мозги мыть!
— А ну, топай сюда! — зло говорит Васька.
Подошел. Иначе нельзя, ведь рядом девчонка. Слово за слово, завязалась драка. Крепко мне досталось. И я двоим носы успел расквасить. В Сибири тоже умеют драться! Сижу на макушке террикона шахты двадцатой. Тело ноет, злоба душит…
— Сволочи, кучей взяли…
Ночь надвинулась на рудник. Разливается марево электрических огней шахты девятнадцатой, правее, на гребне, — строящейся шахты 17—17-бис, еще правее — тридцатой. Бродят всполохи батарей коксохимзавода.
В сторону юга — темнота. Там, где-то километрах в ста пятидесяти, плещется Азовское море. Тоска давит. Вспомнился алейский перрон, родная матушка…
«К черту бы все! В Сибирь бы…»
За партой я рядом с Валей. Все предметы преподают на украинском языке, даже математику. А я-то прирожденный русак с алейским говорком. В Алейске я приносил из школы пятерки, сейчас — двойки. Валя старается мне помочь, но ничего не получается.
— В школу я не пойду, — угрюмо говорю отцу.
Отец меня понял и как-то с надсадой выдавил:
— Не судьба…
Отдали меня в Рудченковский горпромуч. Здесь учат на русском. Стало легче, опять пошли пятерки. Стипендия — три рубля в день, тоже деньги. Выдают продуктовую шахтерскую карточку.
В воскресенье отец сказал мне:
— Ну что, сынок, растешь ты ходко. Вишь как вытянулся. На семейном совете решили тебе обновку купить. Ботинки там, пальтишко…
Это был один из самых счастливых дней в моей жизни. Вечером в обновке иду с Валей в кино. И надо же! Расшнуровался ботинок. Ничего не могу сделать. Запутался проклятый узлом. Нервничаю. Впервые ведь надел. Вдруг вижу рядом большие-большие Валины глаза, слышу ее мягкий голос:
— Ну успокойся, Петушок ты мой…
В тот вечер я впервые поцеловал девчонку.
Константиновские пацаны все-таки приняли меня в свой круг. Вскоре я выбиваюсь в коноводы. Даже Старик уважает.
С отличием закончил горпромуч. В аттестате написано: «Электрослесарь второй руки».
Капитальную подготовку давали в горпромуче за два года! Желторотыми пацанами приходили мы, а выходили мастерами своего дела. Ребята в группе жили по жесткому принципу: один за всех — все за одного. Вася Еричев, Федя Сорокин, Сережа Торшин, Вася Корниенко. Где вы сейчас? Где Вера Ревякина и Маша Матвиенко?
Готовлюсь поступать в институт. Приняли на рабфак. Но все вдруг повернулось по-другому… Плохо, когда мать у тебя — мачеха.