Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 48



Единство од

Под влиянием бесед с Августом, Агриппой и Меценатом поэт составляет знаменитые гражданские и религиозные оды, в которых в великолепных сапфических или алкеевских строфах вызывает прошлое Рима и ту вековую традицию общественных и частных доблестей, которая в течение стольких лет воспитывала сильных граждан. Иноща в прекрасных сапфических строфах он перечисляет сперва богов и героев Греции, а потом знаменитых лиц Рима; он вспоминает Павла Эмилия,

славу Марцеллов, мужественную смерть Катона и блеск звезды Юлиев, чтобы, наконец, порадоваться порядку, восстановленному в мире под владычеством Юпитера, представителем которого на земле является Август.[122] В другом месте он горячо удивляется аристократической доблести, которая не бывает, подобно славе честолюбцев, игрушкой народного расположения.[123] Вспоминая солдат Красса, женившихся в Парфии и забывших храм Весты, он оживляет в скульптурной позе простого и высокого героизма легендарного Аталия Регула.[124] В благородных метафорах он вспоминает, как молодежь, «окрасившая море карфагенской кровью», получала суровое воспитание в семье, которая не была еще развращена преступной эпохой.[125] Поэт воздвигает великолепный памятник в классическом стиле легендарному величию аристократического общества. Но на колоннах, метопах и триглифах этого памятника расположился целый ряд картин, где прославляются любовь, Вакх и пиршества. Выходя из патрицианских домов, где так сильно восхваляли прошлое, Гораций встречал веселую банду своих молодых друзей, теперь, после возвращения мира, думавших лишь о том, чтобы хорошенько воспользоваться доходами с имуществ, приобретенных в царстве Птолемеев, и любивших досуги дачной жизни, праздники, красивых женщин и развлечения. В легких строфах и наиболее изысканных греческих размерах он посылает приглашения своим друзьям; он то просит их приготовить роскошный пир, то прерывает своими комическими преувеличениями подвыпивших собеседников, прося одного из них открыть ему имя своей красавицы.[126] Яркими красками и с чрезвычайным богатством мифологических мотивов он набрасывает маленькие эротические сценки, где господствует то сентиментальность, то чувственность, то ирония. Поэт насмешливо упрекает Лидию, что она внушила Сибарису такую страсть, что его не видит более никто из его друзей;[127] в другом месте он блестящими образами рисует муки ревности;[128] в третьем он грациозно приглашает Тин-дариду удалиться в отдаленную сабинскую долину, где Фавн играет на своей свирели, чтобы скрыться там от каникулярных жаров и дерзкого Кира, который слишком часто обнимает ее своими сильными руками;[129] еще в ином месте он говорит о своей любви к Гликере,

Однажды, прогуливаясь безоружным в лесу с мыслью о Лалаге, он встречает волка, который убегает от него. Гораций извлекает из этого своеобразную философию: любовь одаривает человека священным огнем; влюбленный — это святой, а поэтому, что бы ни было:

Перед нашими глазами быстро мелькают другие женщины и другие влюбленные. Вот Хлоя, бегущая подобно испуганной порывом ветра молодой лани;[132] молодые люди, с отчаянием стучащиеся в дверь, скрывающую от них Лидию,[133] влюбленный, позволяющий управлять собою жадной, хитрой и самовластной рабыне;[134] молодой человек, охваченный страстью к девушке, едва достигшей возмужалости, которому поэт, употребляя запутанные метафоры, дает мудрые иронические советы, говоря, что он виноват, пожелав «зеленого винограда»;[135] прекрасная куртизанка Барина; страх матерей, отцов и молодых жен, клятвы которой заставляют поэта улыбаться. Он с забавной торжественностью утверждает, что в любви клятвопреступление позволительно:

Астерия, ожидающая Гига, принужденного отсутствовать во время зимы, и позволяющая утешать себя своему соседу Энипею, составляет сюжет маленькой картинки, набросанной, как обычно с ироническими преувеличениями, из мифологии.[136] Далее — грациозный диалог между ссорящимися и взаимно возбуждающими свою ревность любовниками, кончающими примирением.[137] Есть также мольбы, обращенные к красавицам со слишком твердым сердцем. Поэт всегда влагает в эти мольбы легкую иронию, как в свою молитву к Меркурию, про которого он говорит, что

поэтому он должен также быть в состоянии приручить жестокую красавицу, которой он подробно, с умышленными преувеличениями, рассказывает историю Данаид? И он забавно оканчивает свои эротические стихотворения, сравнивая себя со старым солдатом любви, который,

сложил свое оружие в храме Венеры; но сейчас же призывает богиню, чтобы она склонила к нему Хлою.[138] Большая часть этих сценок и лиц, без сомнения, извлечены из греческой поэзии и римских сплетен; во всяком случае, это должно было быть чуждым поэту, который применяет к себе то, что выдумывает, или то, что случилось с другими. Это более уже не личная любовная поэзия, как у Катулла; это любовная поэзия литературная, размышляющая, которой поэт мирно занимается, сидя со своими книгами, по воле легкой и счастливой фантазии, где смешиваются чувственность и

ирония, тонкая психология и литературная виртуозность, и которая является в литературе знаком перемены, происходящей в нравах по мере того, как любовь, древняя гражданская обязанность продолжения расы в семье, сделалась бесплодным личным наслаждением, минутной чувственностью, капризом воображения, источником эстетических удовольствий и поводом к забавам и смеху.

Гражданские оды

Таким образом поэт выражал, с одной стороны, традиционную философию добродетели, а с другой — философию удовольствия, ведущую начало от греческого искусства и современных нравов, Гораций не делает никаких попыток примирить эти две различные философии; он отдается то одной, то другой, не удовлетворяясь ни одной из них. Он сознавал всю силу и величие традиции, но он понимал также, что эта великая философия обязанности более не соответствовала ни изнеженности его эпохи, ни его собственной моральной слабости, и вполне откровенно сознавался в этом. Он выразил в нескольких стихах чудной оды к богине Судьбы, имевшей свой храм в Анции, всю горькую философию истории и жизни: случай, а не доблесть, господствует над миром, и судьба — его покорная раба; люди и государства в его власти; на него должен полагаться и Август, отправляясь в отдаленные экспедиции; в нем, но без излишней доверчивости, надо видеть лекарство от современного зла.[139] Война и общественные дела были, согласно древней морали, самыми благородными занятиями, но Гораций не умеет скрыть, что они не нравятся его интеллектуальному эгоизму, и время от времени он открыто хвалит гражданскую леность; он адресует своему другу Икцию, готовящемуся уехать на войну в Аравию в надежде привезти оттуда деньги, оду, в которой удивляется, что человек, занявшийся науками и «обнадеживший ученою заслугой», снова отправляется на войну.[140] В прекрасной сапфической оде, адресованной Криспу Саллюстию, племяннику историка, он выражает стоическую идею, конечно, очень благородную, но совершенно антиримскую, по которой истинное величие человека, единственное, на которое он может рассчитывать, состоит в его власти не над материальными вещами, а над своими собственными страстями.[141] Таким образом, интеллектуальный эгоизм приводит Горация к изменению одного из основных принципов древней римской морали — культа простоты. Гораций порицает роскошь, скупость, жадность и царские постройки, отнимающие земли, нужные земледельцам;[142] он признает скифов, возящих свои дома на повозках, и гетов, не знающих земельной собственности, мудрее римлян.[143] Но, восхваляя простоту, он приходит к учению о политическом нигилизме, подобном нигилизму Тибулла: не богатства, не почести, не магистратуры, не политические волнения делают жизнь совершенной, а здоровье и вместе с ним знание. В своей молитве к Аполлону поэт говорит:

122

Ног. Carm., I, XII, 38.

123

Ibid., III, 2, v. 17 сл.

124

Ibid., III, 3.

125

Ibid., III, 6, v. 33 сл

126

Ibid., ΙII, 27.

127

Ibid., I, 8.

128

Ibid., I, 13.

129

Ibid., I, 17.

130

Ibid., I, 19, v. 6.



131

Ibid., I, 22, 23–24.

132

Ног. Сarm., I, 23.

133

Ibid.. I. 25.

134

Ibid., II, 4.

135

Ibid., II, 5.

132

Ног. Сarm., I, 23.

136

Ibid., III, 7.

137

Ibid., III, 9.

138

Ibid., III, 26.

139

Ног. Саrm., III, 35.

140

Ibid, I, 29.

141

Ibid, II, 2.

142

Ibid, II, 15.

143

Ibid, III, 24, v. 9.