Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 17

Оставим нашу проблематичную терминологию. Толстовская не хуже. Математика — природа, она прямо физика, идейные убеждения — нет, они отвлеченная игра ума. Почему. Ведь можно было бы вспомнить идеи, которым природа подчинялась до того, что принимала от них смерть. Они бывают если не физикой, то могут пересилить физику. Ясно что Толстой имеет в виду такие-то идеи, подделки, подставленные на место того, что по какому-то стыду скрывается. Владимир Соловьев ставил в начало этики (нравственности, морали) стыд. Толстой, если бы Соловьев писал раньше, парадоксально согласился бы с ним: да, нравственность появляется, когда чего-то стыдно и что-то начинают скрывать; то, чем скрывают, называют желанием добра — правда в этом названии та, что на место природного, скрываемого, ставится действительно начало, которого нет в природе, якобы возвышенный сверхприродный принцип. Он появляется, когда, стало быть, первое: стыдно (совестно); второе, то, чего стыдно, природа, т. е. так или иначе его отменить, справиться с ним нельзя, можно только спрятать. Вот вся нравственность. Начиная со справедливости, которую мы по Толстому разбирали 19.9.2000. Нравственность, этика, мораль ложны в той мере, в какой воображают себя выходом за пределы природы к альтруизму, отказу от эгоизма, благу для другого. Благо есть полнота бытия, т. е. богатства, т. е. собственности, т. е. своего. Пока остается деление на я и ты, вникнуть в благо другого действие того же рода как поесть вместо него.

Никто не желает блага другого. Этого нельзя {в смысле: абсолютно невозможно}. Всё равно, как нельзя за другого чихнуть желать. Это ложь и источник всякого зла. Если он говорит, что желает чего-нибудь для [зачеркнуто: др[угого]] блага общ[его], поищи, зачем ему этого хочется, и поймешь (Записная книжка № 10, между 7.6.1880 и 7.11.1880).

Толстой критик идеологии за то, что она ложное сознание? Походя. Его главное дело физика, работа прямо в природе. Правильно Витгенштейн не говорит об идеях, мыслях Толстого, а прямо о том, что он делает, — как и сам Витгенштейн имел размах дела.

Ke

Дело спасения, которым занят Толстой, не от идеи блага другим, а от роскоши растраты в полноте жизни. Эта растрата (жертва) в природе человека, от его начала, которое, мы помним, не целесообразность и справедливость, а поэзия и любовь.

Жизнь Толстого, не надо думать что красива или особенна, отличается: она провальна, перед его трезвым взглядом, она не лучше жизни людей. Свой литературный дар его не обольщает, написанное временами кажется мерзостью. Тогда спрашивается, откуда роскошь, богатство для раздаривания. Возвращаемся к, пожалуй, самому загадочному и захватывающему у Толстого, с чем уже не раз сталкивались: при всей едкой трезвости оценки себя прохождение через мерзость жизни сумасшедшей радости. Его гость однажды вел расхаживая в его кабинете долгое, тяжкое явной безысходностью рассуждение о жизни. Вдруг он, этот гость, почувствовал с ужасом навалившуюся страшную тяжесть на своей спине. Это Толстой, подкравшись к нему, занятому мыслями, сзади, вскочил на него <…>. Так мог медведь. Тут мгновенно разрядилась и его ярость за трату времени на угнетающее говорение, и прорыв в прыжке буйного веселья. Это вместо того чтобы признать важность и сложность обсуждаемых проблем.

Прорыв, ни с того ни с сего, ниоткуда, подъема, веселья, среди самого рядового русского развала, — черта из самых захватывающих и может быть самых важных. У Толстого она в чистом виде, потому дает всмотреться в это явление. Чистота обеспечена его смелостью признать что радость идет действительно ниоткуда. Если бы в его наблюдении было меньше посторонности, беспричинность потеснилась бы в поисках причин. А так — Толстой просто впрыгнул гостю на спину, и не думая объяснять почему и зачем. Вот очередной летний упадок его тридцатипятилетнего и уже женатого:

2 Июня {1863}. Всё это время было тяжелое для меня время физического и оттого ли, или самого собой, нравственного тяжелого и безнадежного сна. Я думал и то, что нет у меня сильных интереса или страсти (как не быть? отчего не быть?).

Заметьте уже в этих вопросах в скобках абсурдную, у Толстого такую природную одновременность мысли о своей мелкости и уверенности в своем богатстве. Запись этого дня продолжается так:

Я думал и что стареюсь, и что умираю, думал, что страшно, что я не люблю {свою молодую жену, прежде всего}. Я ужасался над собой, что интересы мои — деньги или пошлое благосостояние. Это было периодическое засыпание. Я проснулся, мне кажется. Люблю ее, и будущее, и себя, и свою жизнь. Ничего не сделаешь против сложившегося. В чем кажется слабость, в том может быть источник силы. Читаю Гёте, и роятся мысли. —

«Я проснулся, мне кажется» сказано искренне: ничего подобного, скоро в том же месяце рождения его первого ребенка Сергея (28 июня 1863–1947) пойдут записи раздирающие о погубленных 9 месяцах жизни с ней, об ее видимом удовольствии болтать и кокетничать, что она как все женщины или хуже. «Люблю ее, и будущее, и себя, и свою жизнь» пишется как заклинание ямы. Правда в том, что оказалось: жениться ошибка, и что «ничего не сделаешь против сложившегося», ничего не изменишь, не исправишь. Следующая записанная фраза показывает всю эту раскладку жизни как вдруг перевернутую целиком. Так, как если бы игральная кость выпала не жалкой единицей, а вдруг всей полной шестеркой. «В чем кажется слабость, в том может быть источник силы. Читаю Гёте, и роятся мысли». Мы бы просто не поняли этой записи, если бы не успели заметить, что Толстой весь на этих внезапных перевертываниях. Примечание: здесь уместно вспомнить Витгенштейна, особенно его Aspektwandel, <смену аспекта>.

Больше всего человека с такой способностью внезапного счастья мучит упорное, неисправимое мелкое недовольство, беспросветное, неспособность быть беспричинно счастливым близкого человека и страдание оттого, что никаким своим поведением из этого несчастья его не выведешь, до того что уйди и отдай ее другому, с кем она наконец будет счастлива, но ведь ни с кем никогда не будет, потому что беспричинное счастье не такой частый дар. Из многих жутких записей о несчастье от этого ее несчастья, его собственной теперь судьбы, — эти записи бессчетное число раз повторяются, — достаточно для полноты ясности собственно одной единственной записи, например отрывка очень длинной чуть больше месяца после рождения Сергея. Отрывок у меня выписался тоже необычно длинный, но его надо прочесть потому что он загадочно безошибочным образом говорит тут о всяком супружестве вообще и в частности о типичном состоянии молодого мужа после рождения первого ребенка, и вместо расхожего пошлого смирения или осуждения вообще всего института супружества или наиболее обычного растущего самообмана дает уникальное решение, давайте посмотрим какое:

Ее характер портится с каждым днем, я узнаю в ней и Полиньку {Прасковья Федоровна Перфильева, троюродная сестра} и Машиньку {сестра} с ворчаньем и озлобленными колокольчиками. Правда, что это бывает в то время, как ей хуже; но несправедливость и спокойный эгоизм пугают и мучают меня. Она же слыхала от кого-то и затвердила, что мужья не любят больных жен, и вследствие этого успокоилась в своей правоте. Или она никогда не любила меня, а обманывалась. Я пересмотрел ее дневник — затаенная злоба на меня дышит из-под слов нежности. В жизни часто тоже. — Если это так, и всё это с ее стороны ошибка — то это ужасно. Отдать всё — не холостую кутежную жизнь у Дюссо и метресок, как другие женившиеся, а всю поэзию любви, мысли и деятельности народной променять на поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме к своей семье, и на место всего получить заботы кабака, детской присыпки, варенья, с ворчаньем и без всего что освещает семейную жизнь, без любви и семейного тихого и гордого счастья. А только порывы нежности, поцелуев и т. д. Мне ужасно тяжело, я еще не верю, но тогда бы я не болен, не расстроен был целый день — напротив. С утра я прихожу счастливый, веселый, и вижу Графиню, которая гневается и к[оторой] девка Душка расчесывает волосики, […] и всё падает, и я как ошпаренный, боюсь всего и вижу, что только там, где я один, мне хорошо и поэтично. Мне дают поцелуи, по привычке нежные, и начинается придиранье к Душке, к тетиньке, к Тане, ко мне, ко всем, и я не могу переносить этого спокойно, потому что всё это не просто дурно, но ужасно, в сравнении с тем, что я желаю. Я не знаю, чего бы я ни сделал для нашего счастия, а сумеют обмельчить, опакостить отношения так, что я как будто жалею дать лошадь или персик. Объяснять нечего. Нечего объяснять… А малейший проблеск понимания и чувства, и я опять весь счастлив и верю, что она понимает вещи, как и я. Верится тому, чего сильно желаешь (5.8.1863).

19

<Знаете ли Вы «Краткое изложение Евангелия» Толстого? Эта книга в свое время прямо-таки спасла мне жизнь. Если бы Вы купили и прочли эту книгу? Если Вы ее не знаете, Вы и представить себе не можете, как она может подействовать на человека! (Письмо 24.7.1915 Фикеру)>