Страница 14 из 17
Незаинтересованное, беспристрастное холодное наблюдение дало большому вырасти, теперь наблюдение хочет сохранить свою посторонность чтобы не состариться вместе с большим. Зато оно дарит, дает себе быть немыслимо великим. Никаким своим воображением, планированием себя Толстой сам не размахнулся бы на такое великое, какое допустил в нем посторонний наблюдатель: просто не поверил бы в свою гениальность. А пишущему дневник нет дела до гениальности Толстого и он не знает о ней, не думает.
В одном отношении он задумал и строил себя: во что бы то ни стало сохранить эту самую независимость, отрешенность. «Смелость мысли и нераздельность мысли», широта, чистота. Они одни забота, они должны остаться, они же и то что не стареет.
Вместо того чтобы поэтому переключиться на взращивание таланта пишущий дневник остается при подростковом максимализме, безжалостный и отчаянный. Отчет за лето 1859-го:
Октябрь 9. С 28 Мая и по нынешний день я был в деревне. Беспорядочен, желчен, скучлив, безнадежен и ленив. Занимался хозяйством, но дурно и мало. А[ксинью] {Сахарову, Базыкину} продолжаю видать исключительно. М[аша] {Машенька, Мария Николаевна Толстая} переехала от меня в свой дом, я с ней чуть не поссорился совсем. Я ударил два раза человека в это лето. 6 августа я ездил в Москву и стал мечтать о ботанике. Разумеется, мечта, ребячество. Был у Львовых; и как вспоминаю этот визит — вою. {И так дальше.}
Что касается писательства;
9 Мая (1859). Неделю уже в деревне. — Хозяйство идет плохо и опостыло. Получил С[емейное] С[частие] {от Михаила Никифоровича Каткова корректуры второй части романа с таким названием, первая часть уже напечатана в «Русском вестнике», апрель, кн. 1}. — Это постыдная мерзость.
Я ищу в этом письме или хотя бы где-то рядом или даже не рядом панику, тревогу, где же я писатель, как быть с моим литературным успехом, и не нахожу: словно говорит другой человек, к которому тот писатель непричастен. Перечисляются дела, движения, сорвавшееся объяснение в любви с Александрой Владимировной Львовой, которая Толстого испугалась, суждения о Сергее Михайловиче Сухотине, дрянь, о Тургеневе, дрянь. Всё это перечисление скорее развала жизненного кончается фразой:
И вот я дома и почему-то спокоен и уверен в своих планах тихого морального совершенствования (9.10.1859).
Вот уж действительно «почему-то». С какой стати, откуда. Обеспечены спокойствие и уверенность только сохранением надежных ножниц между наблюдением того, что есть, и знанием того, что должно быть, именно без попыток их свести.
Прочитайте вообще весь этот дневник короткий за 1859-й. Дальше то же выдерживание размаха между наблюдаемым состоянием и беспристрастием наблюдения, я отчасти уже цитировал.
10 Октября. Вчерашнее спокойствие рухнулось. Вчера писал письма, спокойно распоряжался; нынче пошел на тощак по хозяйству и послал в стан Егора. Оно справедливо и полезно; но не стоит того. —
Нынче написать К[атерине] Н[иколаевне] {Шостак} и Alexandrine {Толстой}; и начать бы Казака. —
11 Октября. С каждым днем хуже и хуже моральное состояние, и уже почти вошел в летнюю колею {«беспорядочен, желчен, скучлив, безнадежен и ленив»}. Буду пытаться восстать. Читал Adam Bede. Сильно трагично, хотя и неверно и полно одной мысли. Этого нет во мне. Лошади хуже и хуже. Рассердился на Лукьяна {кучера}.
12, 13 Октября. Не сердился, но и не работал. Читал Rabelais. Была А[ксинья]. Написал письмо Alexandrine и К[атерине] Н[иколаевне]. На себя тошно, досадно.
14, 15, 16. Утро. Видел нынче во сне: Преступление не есть известное действие, но известное отношение к условиям жизни. Убить мать может не быть и съесть кусок хлеба может быть величайшее преступление. — Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!
Хозяйство опять всей своей давящей, вонючей тяжестью взвалилось мне на шею. — Мучусь, ленюсь.
Это последняя запись за год, дальше вообще до 1 февраля 1860 года записей нет. Человек впал в релятивизм, в отчаяние, взялся за ум, оставил хозяйство и всё-таки занялся своим делом, литературой? Ничего подобного. Та же уверенность, что настоящее только невидимая война, нащупывание пути в цветном тумане, занятия развальным хозяйством продолжаются, прибавляется забота о большой семье, родных более широкого круга, знакомых, ножницы между тем что видно и что должно быть безнадежно увеличиваются, литературой то занимается, то решает ее навсегда оставить. Продолжается через всё это болото максимализм, уверенность в абсолютном верхе и низе.
Продолжает между прочим служить кучером Лукьян. 16/28.4.1884 Толстому сын Лев рассказывает,
что Лукьян хочет бросить щеголять, пиво пить и курить, как Чертков, и давать бедным. Боюсь верить.
28.4/10.5.1884 Толстой заходит к Анне Михайловне Олсуфьевой забрать оттуда жену домой,
там играют в винт. Скучно и совестно, особенно перед Лукьяном.
8/20.5.1884 разговор со своими в семье о сборе денег нуждающимся.
Я сказал, что надо отдать бедным. Очень хорошо. Может быть, так надо. — Мои все ухом не повели. Точно моя жизнь на счет их. Чем я живее, тем они мертвее. Илья как будто прислушивается. Хоть бы один человек в семье воскрес! Ал[ександр] Петр[ович] стал рассказывать. Они {т. е. сам гость из простых Александр Петрович и другие из прислуги дома} обедают в кухне, пришел нищий. Говорит, вши заели. Лиза {горничная} не верит. Лукьян встал и дал рубаху. Ал[ександр] Петр[ович] заплакал, говоря это. Вот и чудо! Живу в семье, и ближе всех мне золоторотец Ал[ександр] Петр[ович] и Лукьян кучер.
«Рассердился на Лукьяна» за двадцать пять лет до того за то что лошади «хуже и хуже» не значит что о нем вынесено суждение и решено, это значит именно отчет что пишущий дневник видел себя рассердившимся на Лукьяна. И записанное через 25 лет, что Лукьян стал ему нравственно ближе всех членов семьи, вовсе не значит что о нем вынесено другое суждение и соответственно о семье тоже, и значит опять именно только вот это: что пишущий дневник видел себя в этот день в досаде, тоске, раздражении на безделье, жадность, глупость семьи. В другой раз он увидит себя радующимся, что его дочери в амазонках хорошо одетые на красивых лошадках; в другой раз он увидит себя обвиняющим себя за то что у него мало любви к тем людям, которые вокруг него и с которыми у него дело. Будем читать эти записи не как изучая последовательность знаков на нотоносце, а попробуем слышать тон.
Основной тон здесь дарения, жертвы. Дарение на всех уровнях, включая непонимание: не любящим его он дарит чувство превосходства над собой, насмешку над его ошибками. Этим подарком Толстой умеет подбодрить каждого. Собственно я не знаю никого, кроме Ольги Александровны Седаковой, кто не снисходителен к Толстому и не чувствует рядом с ним высоту. Вот типичное:
Он упорен и говорит чушь, но простодушный и хороший человек (А. И. Герцен, ПСС и писем под ред. М. К. Лемке, т. XI, с. 44; письмо к И. С. Тургеневу 7.3. н. с. 1861).
Вчера вечером явился Л. Толстой (к Анне в Нескучное) и выкладывал нам свои парадоксы. (Екатерина Федоровна Тютчева, письмо 29.8.1862 в Петербург своей сестре Дарье Федоровне, Мурановский архив.)
Сравнить Толстой о них:
Риля читал и Герцена — разметавшийся ум — больное самолюбие. Но ширина, ловкость и доброта, изящество — русские (23.7/4.8.1860).
Виделся с Коршем и Тютчевой. Я почти бы готов без любви спокойно жениться на ней; но она старательно холодно приняла меня. Правду сказала племянница Тур[генева]. Трудно встретить безобразнейшее существо (15.9.1858).