Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7



– Это нечестно, – раздался ее тонкий голосок.

Свава низко хохотнула, разулась и, с обувью в руках, прошлепала босыми ногами к ложу у западного окна.

– Да? И что на этот раз кажется тебе нечестным? – смешливо спросила валькирия.

– Что тебя не отправили к отцам, как ты мечтала. Ты не должна быть среди нас…

– Что ж, помолись Зевсу, чтобы он передал твои слова Одину, если им доведется встретиться, – безучастно предложила Свава и легла на застеленную перину. – Но сомневаюсь, что у них будет повод…

– Я хочу сказать, что ты была, ну, почти… самостоятельной, – перебила ее Ифигения.

– Царевна, – Свава обратилась к ней одновременно понимающе и жестко, – я не желаю быть самостоятельной. Я действительно мечтала провести вечность до Рагнарека на пиру с Одином, предками и любимым. Вот и все. Не пытайся заручиться моей поддержкой. Это ты ненавидишь своего отца…

– Я его не ненавижу!

– …за то, что принес тебя в жертву, жениха – за то, что не защитил, всех полководцев и воинов, жаждущих твоей крови. Свою ношу неси сама.

Ифигения надулась. Их немую войну оборвала фраза.

– Я любила их, – призналась Ифигения.

Эпизод III

До списка кораблей

О, мы с тобой ничто перед Элладой.

– До какого момента? – уточнила Свава, она без интереса рассматривала деревянные балки под потолком. – Пока плыла в Авлиду? Пока ждала встречи в шатре?

– И после любила!

– И когда нож жреца полоснул твою плоть?

– Хватит! – тихо попросила Альда и от ужаса передернула плечами.

Утонченная внешне и внутренне, она бы стала во всех смыслах первой леди Европы. Альда даже умерла тихо и безропотно, никого не обвиняя, не кляня, не сокрушаясь о выпавшей доле, не противясь. Не применяя к себе оружие. Было удивительно, как последователи убеждений о том, что величайшие женские добродетели – это податливость и послушание, не учли ее великолепный образец. Свава умирала всякий раз от старости или тоски, в одиночестве, без мужа, не принеся в мир детей – очень неприглядная смерть. Ладно валькирия, а царевна? Ифигения и вовсе заканчивала жизнь, как женщины, которые провинились в чем-то ужасном, – она испускала дух, а на нее смотрела толпа и желала ее скорой погибели. Альда успокаивала непримиримую подругу, говорила, что им еще повезло.

– В чем же нам повезло? – вопрошала Ифигения.

– Господь одарил нас новым испытанием вместо того, чтобы просто наказать, – отвечала смиренная Альда.

– Да почему опять наказывать-то? Что я сделала? – чуть не плача жаловалась Ифигения.

– Возможно, за то, что каждая из нас возгордилась, – предполагала Альда.

– Не вижу своей в том вины, – возмущалась Свава. – Я имела право гордиться. И царевна. И ты имела.



– У всего должна быть мера, и у гордости тоже, – объясняла Альда.

– Ну-ну! – отмахивалась Свава.

– Поощрение это или наказание, а других женщин я здесь не нахожу, – продолжала Альда начатую мысль. – Где наши матери и сестры? Где подруги и прислужницы? Ты помнишь их, помнишь, как их звали?

– Я не помню, – отвечала Ифигения.

– И я не помню, – вторила Альда.

– Только имя матери, – поправлялась Ифигения.

– Лишь имена матерей и валькирий, – добавляла Свава.

– Вам повезло, – радовалась за них Альда. – Но и тех здесь нет.

– Так мы наказаны или вознаграждены? – хмурилась Ифигения, когда спрашивала.

– Мы заперты – понимай это как хочешь, – говорила Свава, и на том обычно разговор заканчивался.

Царевна доподлинно помнила, как уходила, и чувствовала память о себе – ее нашлось больше, чем у валькирии и дамы. Когда тысяча сто восемьдесят шесть ахейских кораблей застряли в штиле у берегов Авлиды, жрецы и многоумный Одиссей не придумали ничего лучше, чем умилостивить прогневанную Артемиду ценной жертвой. Возможно, дело заключалось в отце Ифигении. Агамемнон спесивым характером и премногим тщеславием, положенными царю всех царей, сумел заиметь немало врагов, которые, хотя и не могли поднять головы, склонившись перед ним, искали повода ослабить гордеца. В стремлении колоть друг друга, цари ухитрились сделать последний день Ифигении настолько болезненным, что впротиву жертвенному ножу на весы ложилось разочарование – в семье, любви и себе – первое и единственное. Ифигения ехала в стан невестой Ахилла и в конце дня действительно преклонила колени перед алтарем.

Она рвано выдохнула и успокоилась, снова вспомнив занесенный над ней жреческий нож. Скрестив пальцы, Ифигения запела:

– В Элладе мы всегда стремились к двум вещам: к божественной любви и к той победе, что нас отождествляла с богом. Умасленный бегущий олимпиец не меньше счастлив был влюбленного, снискавшего взаимности. Мне, лучшей из невест, сулил Атрид Ахилла. И в имени его есть описание всех его достоинств: он ими убран так роскошно, как я в свою фату, браслеты, диадему. «О, Ифигения, гонец прибыл вчера!» Я всю дорогу до Авлиды так нежно гладила дощечку от отца – то место, где в письмо вмещалось имя.

«Ахилл», «Пелидов сын», «Ахилл…». Я пальцами касалась и победы, и той любви, что родственна победе. К свершениям дорога неизменна: где греческие части слились в единый стан, там за главу был царь наш Агамемнон – мой отец, за пламенное сердце – Ахиллес, мой нареченный. Я к лагерю приехала, как к дому, хотя здесь места нет таким, как я, рожденным жизнь давать, не отбирать. И что здесь я? Чем я могу помочь? Как сделаться полезным веществом в здоровом теле, чтобы его своим присутствием не портить: не отравлять, не раздражать, не тяготить? Есть таинство войны, закрытое для женщин. В шатре темно и беззаботно, а свет извне смущает и печет.

Ужасный день. Назло сияло солнце, к беде на мне наряд для свадебных пиров. Я помню, он красив, и даже ныне свахой нам я выбрала бы смерть. Я помню плач, положенный на свадьбе. Вот едкий парадокс, что в панику бросает: я – девушка, я ею рождена, мать воспитала меня так, как подобает быть воспитанной царевне; мне посулили то, что мне положено, – а это есть и право, и наказ. Едва бы я ослушалась, меня бы порицали. Что сейчас? Меня толкают позабыть заветы, мечты, что были взращены во мне, и изменить упрямой парадигме, чтобы… чтоб снова угождать? Все дело в том, что я не понимаю, за что из всех мужских забот мне отдают ту самую, что смерть во имя достижения победы. Ту участь, что не выберет и раб, желающий возвыситься хоть в чем-то.

О, мужеская честь есть то, что крепче стали, но хрупкая, как амфора из необожженной глины. В таком же тупике находится Ахилл. Он здесь затем, что пообещали ему отец мой, дядя, Одиссей. Он в гневе, я – в слезах, и если мизансцена напоминает брак, то где любовь и где ее победа? Я – ручка амфоры (метафоры о чести), которую он рвется защищать. И в рваных, хаотичных разговорах узнаю, что он с такой же долею смирился: «Мне смерть обещана на той войне, но в Трое я добуду себе славу и вознесусь подобно Геркулесу».

Ифигения запнулась, как если бы вспомнила что-то важное. Но потом мотнула кудрями и прогнала незваную мысль. Они его обсуждали несколько раз – героизм. Героем можно стать, снискав славу в бою. Поэтому Ифигения не раз мучила валькирию вопросами. Божественное бессмертие всегда сопрягалось с битвами, таков ритуал – чтобы обрести вечную жизнь, нужно отобрать множество чужих. Подходили любые враги: и чудовища, и смертные. Правда, последних требовалось много больше. Тогда Ифигения говорила подругам: «Чтобы ценность подвига была так же высока, как, скажем, за лернейскую гидру, нужно убить великое множество людей».

– И кого бы ты отправилась убивать, царевна? – задирала ее Свава.

– Не знаю. Наверно, никого, – честно отвечала Ифигения.

– Думаю, это причина, по которой ты умерла.

– Как же это?

– Вместо кого тебя повели на алтарь?

– Не понимаю, – растерянно говорила Ифигения.