Страница 9 из 19
На завидущий Замараихин взгляд, такая непочтительность к вещам полностью уличала Лихачева в казнокрадстве, мздоимстве и всевозможных воинских преступлениях, за которые, стало быть, его и турнули из Германии. На пробу она обварила буфет кипятком. И ничего! Лихачев молча заполировал пятно. Замараиха стала подозревать его в шпионаже.
В отличие от вздорной Замараихи, общажное большинство примеряло старлею Лихачеву не импортные плащ и кинжал, а отечественные щит и меч. Старшинка Марья Николавна, вхожая как зубной техник в лучшие семьи общаги, сначала пустила слух, будто бы Лихачева перевели к нам из-за старого перелома, а потом сама же засомневалась.
Во-первых, от перелома ничего не осталось, кроме записи в лихачевской медкнижке, во-вторых, почему это давно сросшийся перелом мешал ему служить в Германии, а у нас не мешал? Перелом тут явно ни при чем, интригующе шепталась общага, и никому не приходило в голову, что ни при чем тут и состояние зубов Лихачева, и возраст его спаниеля, а выгнать из Германии могут по самому банальному поводу – мало ли чем проштрафился человек. Версия с переломом, который ни при чем, поднимала общагу в собственных глазах: вон какого прислали нам замаскированного то ли кагэбэшника, то ли армейского контрразведчика, а мы его раскусили. Все лучше, чем признаться себе, что Лихачева к нам сослали, а мы, стало быть, живем, как сосланные без вины.
Мне было небезразлично только то, что Лихачев – Настин муж. И ладно бы недостойный муж, тогда я позволил бы себе ревновать и добиваться. Так нет же, он был образцовый. Такой, что на службе в своем сшитом на заказ п/ш казался среди нас одетым не по форме, а дома – играющим общажного жителя артистом, у которого даже грязная тряпка в руках не грязная, а окрашенная специальной не пачкающейся краской. Пил без цели напиться и останавливался, когда другие только заводились.
И мог спокойно разговаривать со скандалисткой Замараихой, что представлялось мне теоретически невозможным.
А о том, каков он был с Настей, я промолчу. Замараиха же вместо причитавшейся Лихачевым столовой подсунула им спальню, и однажды, нажравшись со взводным Кешей полюбившейся ему валерьянки, я приплелся домой, рухнул и проснулся от шепота из проклятой розетки.
Слышать их было не стыдно и не завидно. Когда у тебя в кулаке трешка, легко позавидовать обладателю червонца и невозможно – миллионеру. У тебя фантазии не хватит распорядиться миллионом иначе как тремястами тридцатью тремя тысячами трешек с мелочью: за сколько трешек купить дачу, за сколько – замшевый пиджак.
На следующий день я замуровал дыру гипсовым бинтом, удивляясь, что не догадался сделать это раньше, когда за стеной пыхтели Замараевы.
В повадке Насти Лихачевой было неистребимое достоинство, являвшееся, когда она вывешивала на балконе стираные трусы своего Лихачева или поутру занимала очередь в уборную, оккупированную вредной Замараихой. И Настя же не чванясь подыгрывала на рояле солдатскому ансамблю, лабавшему кто в лес, кто по дрова, и белкой скакала по брусьям, облаченная в семирублевый спортивный костюм с пузырями на коленях. Мы, люди общажной породы, ведем себя наоборот. В уборную идем с таким видом, что за версту понятно: не на “Лебединое озеро”. Зато уж если попадем в президиум ничтожного какого-нибудь общества разведения комнатных огурцов, то начинаем красоваться, как муха на кремовом торте.
Нет, – отвечаю. Ничего у нас с Настей не было. Только позже я скорее выдумал, чем понял, что ведь могло быть. И тешу себя этой выдумкой, будто бы в свое время сказал и сделал не то, что на самом деле, а то, что следовало сказать и сделать.
И выдуманная Настя старится вместе со мной – и от возраста, и от бездарности моей жизни.
Приятно, когда кто-то старится из-за тебя, подлеца. Значит, любит.
Бывалые солдаты не умирают.
Просто они так пахнут (Гарри Гаррисон) Между тем затяжная схватка Саранчи с ротой приобретала эпический размах. Был момент, когда он посадил под арест все сто сорок лбов. Чтобы не страдала служба, треть из них несла караул, но, сменившись, отправлялась не в казарму, а досиживать. Смена была тоже, понятно, из арестантов. В бетонном подвале, не рассчитанном на такое несуразное количество проштрафившихся, спали по очереди – всем было некуда лечь. Поэтому часовые клевали носом и, едва уходил разводящий, норовили прикорнуть. Этого и добивался Саранча. Сонные не бегали в самоволку и не отвинчивали что ни попадя с боевой техники, которая и так была, строго говоря, не боевая, но пока что и не списанная. Ее раскулачили, чтобы укомплектовать отправленные в Афганистан машины.
Рота караулила от посторонних территорию полка. Офицеры караулили от роты все, что можно было украсть или сломать. Холостые ночевали в своих службах. Оружейник держал под койкой автомат, у прочих была наготове хотя бы ножка от стула. Окна пустующих казарм заколотили досками, но рота все равно била стекла: на спор кидали железяку потяжелее и слушали, как там за досками – зазвенело или нет.
Майору Замараеву, защитнику роты от Саранчи, регулярно взламывали кабинет и гадили на стол. Унитаз в его крыле штаба разворотили еще раньше. Замараев собственноручно сгребал дерьмо в газетку и застенчиво нес к центральному входу в штаб. Его крестный путь пролегал мимо плаца, и взводные с особым удовольствием подавали команду “Смирно! Равнение налево!”, а воины уже по собственной инициативе вопили: “Здра – жла – трищ – маёр”, что вообще-то является нарушением строевого устава, согласно которому офицер должен первым здороваться со строем.
Однако это еще не самая жуткая гримаса замараевской судьбы. Уборная, где он топил свой позор, была рядом с кабинетом Саранчи. У Саранчи-то сантехника всегда работала. А уж мысль нагадить ему на стол могла прийти в голову разве что извращенному самоубийце. Ведь ротный, скорее всего, даже не стал бы унижаться розысками паршивца. Он приказал бы вынести загаженный стол на плац, положил бы ложку и – справа по одному к столу шагом марш. И виновный, опять же в нарушение устава, сам выбежал бы из строя и схватился бы за ложку. Если он, повторяю, не самоубийца.
Итак, Саранча не мог не замечать манипуляций своего замполита с газеткой. Но виду не показывал. Тем временем в политотделе накопилась критическая масса донесений от Замараева – граммов четыреста, если без скоросшивателя. Цену майору там знали, раз он служил на должности ниже своего звания. Но в армии как нигде торжествует принцип “чем больше бумаги, тем чище задница”. Майор уже испачкал достаточно бумаги, чтобы в случае чего выглядеть чистеньким: я, дескать, сигнализировал. Настала пора и политотделу исписать хотя бы граммов пятьдесят с учетом большей весомости документов, исходящих от вышестоящей инстанции.
Саранчу предупредили, чтобы с утра высылал машину за проверяющим – к электричке, из чего можно было заключить, что чин едет небольшой и делу не придают особого значения. Замараев, конечно, поехал с этой машиной, намереваясь для первого впечатления еще по дороге настучать проверяющему на Саранчу. Я видел из своего медпункта, как он совершил привычный утренний моцион с газеткой мимо плаца, сел в “уазик” и укатил. Окна его кабинета по понятной причине остались настежь. Оттуда всегда несло цветочным одеколоном, но ароматы “Орхидеи” и “Горной лаванды” не перебивали вонь.
Часа через два Саранча представлял нас политотдельцу, звания уже не помню. Тот был явно не в своей тарелке и поглядывал на ротного с настороженным изумлением, как если бы встретил кого-то полузнакомого и туго соображал, кто это такой. На крутой скуле Саранчи переливался нефтяными разводами синяк в форме правильной пятиконечной звезды. Посвященные угадывали в центре серп и молот, хотя на сторонний взгляд там была просто болячка. Смятение проверяющего объяснялось, похоже, тем, что и Саранчу, и столь редкостный синяк он видел впервые, но, с другой стороны, именно синяк придавал физиономии ротного черты, знакомые каждому военнослужащему.
В свою очередь, Саранча держался так, будто носил вполне уставной знак отличия.