Страница 8 из 19
В процедурной сидела штатская женщина с распоротым пальца на три бедром, и старшинка Люба нацеливалась прижечь рану йодом. Женщина заранее морщилась. Лица ее я тогда как следует не разглядел. Я разглядел ноги.
Такие ноги подолгу выгуливают и держат на солнце, равномерно переворачивая; из них выщипывают пушок, их протирают косметическим молочком, и еще чего только не делают секретного для мужчин, помогая природе, которая тоже не пожадничала. Это были ноги в десятом поколении. Какой-нибудь сын татарского мурзы, пожалованный деревенькой за верную службу государеву, взял в жены крепкую, как антоновка, крестьянскую девку, и его растворенная в поколениях кровь добавила широкой северной кости восточного изящества, подернула топленой пеночкой молочную кожу и подсушила мышцы.
Я спятил. Я отобрал у Любы пинцет с тампоном, что было еще объяснимо – Люба собиралась лезть йодом в рану, а следовало обработать края и зашивать. Но я помимо того стал с далеко не медицинской целью хватать женщину за коленки, я пошлил, как пэтэушник, и сюсюкал, как старуха-кошатница. Как выклянчивающий мзду сантехник, я сообщил, что иглы атравматические, не оставляющие следов – очень дефицитные иглы. А как дурак вообще, без четкой социальной принадлежности, я, спохватившись, заявил, что денег с такой красивой женщины не возьму. Как будто брал с некрасивых женщин или с мужчин.
Ее имени я не спросил и сам не представился. Лишнее. В моих глазах еще колыхались груди текстильщиц, и Благонравов был посажен для уединенных размышлений в каморку со швабрами, а промедол спрятан в сейф. Был день моих побед. Чего проще – отвести ее в пустую палату и трахнуть, не спрашивая имени.
Любой крепости лестно сдаться перед напористым солдатом. В конце концов, я спас эту великолепную ногу: если бы дура Люба прижгла рану, остался бы шрам, а так я зашью, и все пройдет.
Я специально не уложил ее на стол. Шил, встав на колени перед ней, сидящей, и запускал под юбку глазенапа. Женщина рассматривала меня сверху вниз и улыбалась!
Я совсем расхрабрился, только что башку не засунул ей между ног.
Переживавшая в этой процедурной не менее двух серьезных романов в месяц Люба понимающе хмыкала, но, дрянь такая, не уходила. Прежде она воспринимала меня как начальство, среднего рода, а тут стала нагибаться над раной с какими-то советами, показывая, что у нее в разрезе халата тоже есть на что посмотреть.
– Уйди, – сказал я Любе, – не заслоняй операционное поле.
– Так вы уже кончили! – отпустила двусмысленность Люба, но артачиться не стала, ушла, и я сразу же, бросив иглодержатель, полез руками куда хотелось.
– Наклейку, – сказала женщина, это было ее первое слово, клацающее, как сталь, и мягкое, как масло.
Оторваться от нее было невозможно, я на коленях попятился к столу за салфетками и клеолом, вырвал присохшую пробку зубами, мазнул, наклеил и снова припал к ней, как умирающий от абстиненции алкаш к пузырьку с пустырником.
– Она за дверью, – сказала женщина.
Я встал и шуганул из-за двери устроившуюся подслушивать Любу.
– Запирать было необязательно, – заметила женщина. – Голова кружится, помогите мне лечь.
Я помог. У меня тоже кружилась голова.
– Нагнитесь, – сказала женщина. И влепила мне пощечину. Объяснила: – Не хотелось при сестре, вам с ней служить. А с нами жить – вы же в сорок девятой, с Замараевыми? Ну вот, будете еще и с нами. Я Настя, муж Дима, старший лейтенант, фамилия Лихачевы – не через “га”, а через “ха”, как автозавод. Считайте, что отношения мы выяснили. Добрососедские.
Я ушел к себе в кабинет, влюбленный, как пятиклассник, в теледикторшу. С упоительно пустыми мечтами спасти ее на пожаре или в каком-нибудь мировом катаклизме, после которого на Земле не останется никого, кроме нас. Второе было бы надежнее, поскольку исключало соперничество со звездами отечественного кино; из них я сильнее всех опасался Олега Янковского.
Само собой, я-доктор, взрослый человек, одергивал меня-пятиклассника. Объяснял, что выдумываю мировой катаклизм, чтобы устранить не Янковского, а Настиного мужа.
Известный психологический феномен подмены: с героем-любовником мы как-нибудь справимся. Особенно если его нет. А вот с мужем, реальным, как оплеуха, полученная в доказательство прочности семейных уз, справиться проблематично. С мужем, если не уймешься, стопроцентная гарантия на новые оплеухи вплоть до мирового катаклизма.
Отчего мне в голову не пришло, что мировой катаклизм уже происходит и туда, в кипень, идут автопоезда и летят самолеты, набитые не киноактерами, а нашим братом военным?
Вечером Лихачевы пригласили меня и Замараевых на рюмку немецкого яичного ликера.
Через громкоговорящую розетку я слышал, как Замараиха наставляла своего майора: не напиваться, не брататься, а то они ждут контейнер с мебелью, и как бы не пришлось по дружбе таскать ихние шкафы.
Идея не напиваться мне понравилась. В ней была новизна и романтичность: приму полбанки и отвалю, а они пусть сидят переглядываются. Я заранее дернул пятьдесят граммов, чтобы яичный ликер не ввалился к печени без предупреждения, и выждал минут двадцать.
Выпивка происходила в столовой. Под ногами терся лихачевский кокер-спаниель, как сразу выяснила Замараиха, воспитанный – “Я говорю, в смысле, на ковер не наделает?” – и очень дорогой – “Что значит, не продается? А если, не дай Господь, черный день?”. После первой все чуть окосели, только не я, у меня печень уже была на боевом посту, и ликер пошел, как газировка.
Лихачев рассказал байку. Сидят немцы в гаштете над рюмкой шнапса, а по улице идет строй наших солдат. Прапорщик забегает вперед, врывается в гаштет и заказывает двойную – восемьдесят граммов. Строй в это время поравнялся с гаштетом; прапорщик выпивает и заказывает еще двойную. Строй проходит мимо; прапорщик выпивает, достает кошелек, опять заказывает двойную и, пока ему наливают, успевает расплатиться. Третью дозу он, само собой, тоже не оставляет на стойке и быстрее лани догоняет недалеко ушедший строй. А немцы над своей рюмкой рассуждают о загадках русского характера.
Замараев воспитанно посмеялся и стал смотреть на бутылку с ликером.
Замараиха несколько раз, с вариациями и подробностями, повторила: а – пользуйтесь пока нашим столом, нам не жалко, и – какие у вас красивые рюмки.
Я молчал, обдумывая несуразное предположение, что “рюмка ликера” была у Лихачевых не фигурой речи, они действительно приглашали на рюмку и по второй не нальют.
Настя порылась в стоявших тут же нераспакованными чемоданах и презентовала Замараихе коробочку с рюмками.
Замараиха расцвела.
Замараев, оценив обстановку, приговорил:
– Обмыть!
Настя сказала, что у нее болит нога, а ее Лихачев – что проехал за сутки восемьсот километров и разбил машину.
– Тем более. На сон грядущий, – напер Замараев.
Замараиха сбегала, причем Замараев хотел подсмотреть, где она прячет водку, и случился блиц-скандал, в котором посильно участвовали спаниель и уложенный было спать замарайчик Витька.
– Док, – сказала Настя, и мне ужасно понравилось, что она меня так назвала, – док, у них это каждый день?
– У нас у всех это каждый день, – сказал я. – Тут же остались одни неудачники. И мы пьем.
– В таком случае я удачник, – сказал Лихачев.
Он отбыл в Афганистан, едва успев дождаться контейнера с мебелью, расставить, что поместилось, и распродать, что не поместилось. Его битый “Фольксваген” краснел во дворе, и собаки мочились на подложенные вместо колес кирпичи.
А еще он успел взбесить Замараиху. Ее Замараев был, видите ли, единственный из старших офицеров, кто исхитрился не получить отдельную квартиру. В мечтах Замараиха давно отхомякала и мой кабинет, и спальню, которая досталась Лихачевым.
Поэтому сам факт нашего существования был для нее оскорбителен. Но я хотя бы мог порадовать Замараиху тем, что жил в богемной нищете, тратя деньги сам не зная на что. А Лихачевы навезли столько всякой всячины, что без задней мысли позволили себе выставить в общую кухню резной буфет с предосудительно дорогим сервизом “Мадонны”.