Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 41



Вернулась с ребенком. Подняла его и повернула лицом к окну. Павел Васильевич увидел красное, широкое личико сына. Губы его задрожали, потом он вдруг засмеялся, радуясь, что видит его и что он такой хороший, удивительно хороший его сын. Ребенок, видно, испугался, когда Павел Васильевич шагнул к окну, — заплакал.

Она положила его на руки и стала успокаивать. И та тревога и озабоченность, которые увидел он на ее лице, теплым чувством благодарности и признательности к ней всколыхнули его: «Какая простая и хорошая! — подумал он. — Совсем еще девчонка, а сколько в ней чувства материнства…»

Ребенок все не унимался.

«Что с ним такое? Почему он все плачет?» — встревожился Павел Васильевич. Встав на цыпочки у окна, он стал приговаривать, сам не замечая этого и не понимая, что если бы его и слышал сын, то вряд ли бы это помогло.

— Ну маленький мой, ну что ты, ну перестань. Не надо, — шептал он, чувствуя, как что-то тревожно и больно сжимается в груди.

Это чувство, когда чужая боль была не только понятна ему, не только тревожила, но была ощутимей своей боли, он испытал впервые и потому ощущал ее особенно остро и сильно.

— Да отойди ты, — неожиданно услышал он сзади голос и обернулся. Это была санитарка. — Ну что ты какой. Вот ведь мужики. Грудь ему надо дать, он и замолчит. А ты мешаешь. Какой ведь недогадливый. Все вы, мужики, такие вот.

Павел Васильевич отошел, слыша, как ребенок крикнул еще и замолчал.

На другой день он пришел к ней снова. Было время послеобеденного отдыха, и, чтобы не тревожить рожениц в палате, она вышла в коридор. Зимних рам здесь не было, и они могли разговаривать, слыша друг друга.

— Что тебе принести? Чего ты хочешь? — спросил Павел Васильевич, после того как они оба, заметно волнуясь, поздоровались.

— Мне ничего не надо.

— То есть как это не надо? Ты должна поправляться.

— Мне всего хватает. Спасибо.

— Ты стесняешься меня, я знаю. А ты не стесняйся, — сам отчего-то чувствуя стеснение, говорил он. — Я понимаю тебя, я все понимаю.

— Вы лучше жене отдайте. Не надо ее бросать так. Вы ведь любите ее. Помиритесь.

— Нет, Катя, не надо вспоминать, — тихо, с болью в голосе проговорил он и замолчал.

— Это я понимаю… — ответила она также тихо, и что-то дрогнуло в ее лице: оно словно сразу стало старше и строже.

— Чего же тебе принести завтра? — снова спросил он. — Я приду обязательно.

Она не успела ответить, какой-то шум и крик раздался в конце коридора, и, обернувшись туда, она вдруг побледнела.

Павел Васильевич тоже вздрогнул: по коридору бежала жена в больничном халате, непричесанная, разъяренная.

Ни слез обиды, ни мук ревности не было на ее лице — только одна злоба. Но ее остановили.

Что произошло в душе Павла Васильевича в эту минуту, трудно передать. Он опешил. И лишь когда санитарки увели все еще кричавшую и рвавшуюся жену, он с тревогой обернулся к Кате. Она стояла у окна сжав губы, и слезы текли по ее лицу.

— За что, Павел Васильевич? — посмотрев на него, спросила Катя, и губы ее задрожали. — Ведь я же ничего не хотела сделать плохого…

В эту минуту он сам чувствовал, что виноват перед ней в чем-то, и то, что она не осуждала его, а просто высказала ему свою обиду и как бы искала его сочувствия, взволновало его.

Повернувшись, она ушла в палату, и он пошел с больничного двора.

— Пойдемте, я провожу вас, — догнав его, проговорила врач.

И только сейчас он увидел, что на него изо всех окон смотрят люди и, когда он обернулся к ним, ему замахали ободряюще руками. Он понял, что здесь знают и понимают всё.

Все эти дни он бывал на работе недолго. Шел с завода, и ему казалось, что все смотрят на него и думают: «Мы работаем, а ты что? Куда ты бежишь? Никто не виноват, сам виноват».

Ушел он и в этот день. Бесцельно бродил по городу, погруженный в свои невеселые раздумья, съездил даже за город. Думал в лесу найти утешение или хотя бы отвлечься, но уйти от себя самого нельзя. Куда ты уйдешь? Сам себе не отдавая отчета в этом, искал, куда бы приложить свои силы, чем бы занять мысль и тело, чтобы получить привычное ощущение деятельности. Но ему всюду чего-то не хватало, какая-то пустота была в душе и мыслях. «Нет, жить без работы, без товарищей нельзя», — не один раз думал он.



Как помнил себя, он ни одного дня не был без дела. У него были выходные, отпуска, но это было понятно, оправданно и естественно, это исходило от его работы и давалось ею. А сейчас было другое. Ему казалось, все осуждают его за то, что его поведение в семье, как они его знали, было для них неприемлемо. Оно было противно складу их мыслей, их понятиям. Значит, он не может быть им товарищем.

Это отношение он понимал, сам он отнесся бы к человеку так же, если бы узнал за ним какую-то пакость. Но как всё это было тяжело!

На следующий день к нему в кабинет вошел Воронов. Закурили молча. Воронов как-то по-особенному пристально поглядывал на него, и Павел Васильевич ждал, что он скажет.

— Ну, рассказывай, — встав и сильно прижав окурок к дну пепельницы, точно желая вдавить его в массивный мрамор, проговорил Воронов.

— А стоит ли? — тоже поднимаясь, спросил Павел Васильевич.

— Да, стоит. Стоит! — Он резко отдернул руку от пепельницы и подошел к Павлу Васильевичу вплотную. — Тебе стоит ответить нам, почему забыл дело, забыл завод. Я первый спрашиваю с тебя это.

— Но ты же ведь знаешь… — Павел Васильевич не кончил, сел и отвернулся к окну.

— Это я понимаю… Знаю!.. — ответил Воронов. — Не знаю только, почему от товарищей бежишь. — Он хотел еще что-то добавить, но махнул рукой: — А, да ну тебя к черту! — отошел прочь, сел на диван и закурил снова.

— Ты обиделся на меня? — и удивился, и обрадовался Павел Васильевич. — Обиделся, что не пришел, и больше ничего?

— А чего тебе еще надо от меня? — спросил Воронов. — Вздохов, может? Или разбирательств? А я тебе верил…

— А теперь что же? — испугался Павел Васильевич. — Чего же теперь?

— Ничего. Почему бросил завод — вот всё, что я хочу знать.

Воронов смотрел на него сухо и строго, но он верил ему! Знал, что директор — человек. И когда Павел Васильевич понял это, он улыбнулся вдруг и закричал:

— Ну бей, ну стукни!

— Стукнем, получишь! — сказал Воронов и, покачав головой, добавил: — Эх ты… Что ты взял себе в голову? На кого смотрел? На пьяницу, что был у тебя два дня назад, или на тех, кто в душе негодяй. Да они ждут, когда так бывает с нами. Глядите, мол, на этих агитаторов — вот они каковы! Им это нужно для подтверждения своих пакостных взглядов на людей. Это их пища, опора. Не я, мол, один такой, а и остальные тоже. Старенькая философия. А ты бежать решил, думал, что раз сорвался в чем — разве можно с людьми рядом стоять. Верно, с нечистым сердцем людьми командовать нельзя. И рядом с ними не станешь, в этом я тебя понимаю. Но ты же ведь и себе, и нам вредил. Значит, мол, виноват, раз бегает, стыдится. Есть чего стыдиться, видно. А может, и верно, есть чего, а?

— Жизнь нескладная вышла… — опустив голову, отвечал Павел Васильевич.

— Это верно… — согласился Воронов. — И плохо, и нескладно, и тяжело… Мать вызвал?

— Нет еще.

— Зря.

— Может быть… но не хотел ее расстраивать…

— А тебе не кажется, что этим вот ты и нас, и мать еще больше беспокоишь? Ну обидно ведь, черт возьми!.. Что же ты, не веришь нам, что ли?

И Павлу Васильевичу стало стыдно.

— Прости… — выговорил он. — И… Ну да что там говорить. Век живи, век учись…

— Ну сиди, думай, — поднялся Воронов. — И хватит об этом. Я пойду.

Павел Васильевич сидел и курил. Думал, ругал себя. Нет, люди хороши. И товарищи у него хорошие. Он пошел в цеха.

Павел Васильевич шел заводским двором в задумчивости.

— Павел Васильевич, можно вас на минуточку? — окликнули его.

Он обернулся. К нему шел председатель цехкома Минаев.