Страница 38 из 41
Окно выходило во двор, шум двора всегда доносился в комнату, а сейчас все стихло: люди слышали крик из его квартиры. Точно горячим зноем опалила его лицо эта тишина.
— У вас все или еще что будет? — презрительно глядя на нее, спросил он. — Если нет, я закрою окно. Кроме нас, я повторяю, это никому не интересно.
Лидия Григорьевна с неожиданной силой и яростью оттолкнула его и, встав к окну, закричала еще злее:
— Негодяй! На женщину храбрый! Я еще покажу тебе! Не с женой, не на жену. Скрыть хочешь! Не удастся!
Павел Васильевич удивленно глядел на это кривлянье и усмехался.
— Ну, теперь, наверное, все? — дождавшись, когда она смолкла на минуту, переспросил он.
Но она уже не могла остановиться.
— Ну-ну, давай, — махнул он рукой, — продолжай. Кончишь — скажешь. — И вышел в другую комнату.
— Как не стыдно, бессовестная, — неожиданно донесся голос домработницы. — Извели мужика, испохабили, знаете, что стерпит, смолчит. Долго ли молчать будет только, не заговорил бы, глядите. Перед людьми срамить. Не осрамите, нет…
— А ты что такое есть? Что ты такое? Половая тряпка, подтирашка! И молчи, пока держат тебя тут! — взвизгнула теща.
— Это для вас с дочкой я такая, а у меня тоже дети были, сыновья были… — Она всхлипнула и вдруг разрыдалась.
Павел Васильевич вскочил и, еле сдерживая себя, прошел к теще.
— Хватит! — очень тихо, но с такой яростью проговорил он, что теща испуганно отпрянула от него. — Довольно. Выйдите вон, или я не ручаюсь за себя!
Она вскрикнула еще, но на полслове смолкла, точно слово это застряло у нее в горле, попятилась и вышмыгнула из комнаты.
Павел Васильевич налил вина, выпил, потом еще — и стал пить стопку за стопкой, не чувствуя его горечи, пока не свалился разбитый и обессиленный.
Придя на другой день на работу посеревший, осунувшийся, он сразу почувствовал, что к нему относятся не так, как раньше.
Обходя цехи, он заметил, что на него посматривают как-то особо пристально и внимательно. Точно в его лице, в его словах ищут чего-то такого, что могло бы помочь им понять его. Понять, что он за человек. Когда он остановился у первого же станка и спросил по обыкновению «как дела?», — ему ответили скупо:
— Ничего…
— Так уж и ничего? Совсем ничего? — улыбнулся он.
— А чего говорить? Работаем… — И токарь отвернулся.
Павел Васильевич вздрогнул и отошел…
Вот как! Его чуждаются!
После обеда к нему был вызван мастер ремонтного цеха. Он несколько раз появлялся на работе под хмельком. Однажды Павел Васильевич сделал ему замечание — не помогло. Теперь надо было положить этому конец.
— Садитесь, — проговорил Павел Васильевич, когда мастер, молодой еще, лет двадцати шести, невысокий, беловолосый, вошел в кабинет и поздоровался.
— Вы знаете, зачем я вас вызвал?
— Догадываюсь.
— Разрешите тогда спросить вас: как вы думаете дальше жить?
— А что?
— Да так просто. Вы, я думаю, понимаете, что своим поведением потеряли моральное право руководить людьми. Я вот и спрашиваю: как вы думаете дальше жить? Мы все — я, товарищи ваши — не можем терпеть вас таким. Ясно?
— Чего ясней…
— Вы будете сняты с работы. Или она вам не дорога? Завод наш, товарищи не дороги, а?
— Ваше дело. Как хотите. Вы начальство… — ответил мастер, глянув на Павла Васильевича с плохо скрытой усмешкой.
И в этом его взгляде Павел Васильевич прочитал: «Учить-то ты молодец. На себя посмотри, каков есть». И взгляд этот точно ожег его.
— Идите. И подумайте как следует, — сказал он. — Ну, идите же… Все у меня…
Мастер встал не торопясь, еще раз усмехнулся и вышел.
«Даже этот пьяница! Даже он уколол меня… Ах, черт… И за что, за что?» — вконец расстроившись, думал он.
Он, как руководитель, был у всех на виду. Тысячи глаз смотрели на него, тысячи сердец оценивали его поведение. И он понял, что вчерашний скандал с тещей уже известен здесь.
Это обезоруживало его, было неловко с людьми, все казалось, что их глаза прятали укор, осуждение. Было невыносимо, и он ушел с работы, сказавшись больным.
Дома попросил домработницу приготовить передачу, а сам сел писать письмо жене.
Никогда не думал он, как тяжело, как мучительно трудно бывает иногда передать свои мысли и чувства на бумаге. Он рвал написанное, зачеркивал, писал снова.
«Никто не рассудит нас, кроме нас самих, — думал он, — люди только осудят за то, что мы так живем, и они правы. Нельзя так жить».
К двенадцати часам, положив письмо в карман и взяв передачу, он пошел в больницу. Вот что он написал жене:
«Наденька! Может, я поступил глупо и безрассудно вчера, прости меня. Но даже та любовь, которая соединила нас с тобой, оказалась слабей моего чувства к сыну. Я ждал его — это мой сын, мой ребенок, и я любил бы тебя теперь вдвое больше — еще и как мать нашего с тобой мальчика. Почему ты уходишь от него? Наденька, скажи мне, что все это ошибка, ты уже поняла ее — и я буду просить твоего прощения еще и еще раз, за то, что вчера погорячился и не сказал тебе того, что говорю сейчас».
— Передайте все это жене, — попросил он санитарку и отдал передачу и письмо.
Она внимательно и долго смотрела на него и спросила только:
— Сказать чего надо?
— Нет. Там все написано.
Он ждал ответа недолго. Санитарка вернулась с передачей и подала ему тетрадный листок, исписанный неровными буквами.
— Передачу велела вернуть, — пояснила она.
«У вас во всем видна расчетливость, — читал Павел Васильевич. — Мама мне говорила о вашей встрече. Сейчас вы хотите умыться перед людьми и просите в этом моей помощи. Напрасно просите. О любви говорить не надо, ясно все и так. Не понимаю, что в моем поведении вас «разгневало» и в чем я должна исправиться. Мне двадцать пять лет, и я хочу в эти годы быть красивой».
Он медленно разорвал письмо и отряхнул пальцы так, словно в руках у него побывало что-то противное, гадкое.
— Отнесите это Кате, — попросил он санитарку, показав на передачу.
— Она тоже не берет. Насилу уговорила вчера.
— А она может выйти ко мне?
— Нет, только если к окошку в палате. Идите во двор, третье окно от угла, тут ее койка, я скажу ей.
Выйдя во двор, увидел, как санитарка из окна манит его пальцем, подошел. Рядом с санитаркой стояла совсем еще молоденькая девушка. Санитарка сейчас же отошла. И они остались, разделенные только закрытым окном. Павел Васильевич был и удивлен, и поражен тем, что она так молода. Он почему-то представлял ее строгой и серьезной, и совсем не такой откровенно простой. Он где-то видел ее раньше. Нет, нет, он не ошибался — видел. Но где? Смотрел, смотрел на нее и вспомнил огромный сборочный цех, уже работающий сейчас, субботник и девушку с лопатой, с покрытыми известковой пылью, как инеем, волосами, в поношенных туфлях.
«Как вы думаете, примут меня?» — вспомнил он и этот вопрос, и по-детски доверчивый взгляд. Это была она, Катя. Только побледнела и похудела в больнице.
На ее лице можно было прочесть, что она думала и чувствовала сейчас. Ей было до слез неловко. Быстро глянув на него, она сейчас же опустила голову и покраснела. Не зная, что делать и куда девать себя под его взглядом, вдруг запахнула отвороты халата и так осталась с прижатыми к подбородку руками.
У нее были русые волосы, сплетенные в одну косу и чуть вившиеся у висков и под ушами. Чуточку вздернутый нос и по-детски пухлые губы. Около них не было еще складок от прожитых лет или тяжелых раздумий. Только по чуть запавшим глазам было заметно, что жизнь стукнула ее. Большие, голубые, они были старше ее лица вошедшей в них болью.
Павел Васильевич снял шляпу и поклонился ей.
— Здравствуйте, — одними губами прошептала она. Через двойные рамы он не слышал ее.
— Спасибо вам.
— Не слышу, — покачала она головой.
Он вырвал листок из блокнота и тут же написал: «Спасибо вам за все. Передачу возьмите — не обижайте меня. Если можно — покажите мне сына». И передал записку в форточку. Она прочитала, смутилась еще больше и, жестом попросив его подождать, ушла из палаты.