Страница 9 из 93
Мать не арестовали. Во-первых, отца посадили на исходе чисток, когда жен перестали брать, а во-вторых, отец был взят в Минске, а мы были в Москве.
Матери пришлось бросить заочный пединститут, где она училась, и перейти на работу в районный детский сад, в который она устроила и меня. Детский сад располагался над большим гастрономом на углу Арбата и Смоленской площади. Заработка ее не хватало. Пришли на помощь Геня, Рива и Яша, но жизнь стала куда более скромной. С матерью кое-кто перестал здороваться. Одной из них оказалась жена ответственного работника Сальховского, который жил в нашем дворе и сам недавно был арестован. Сальховская своим примером показывала, что обреченности не было даже и в 38-м году. Она публично, в газете, отмежевалась от своего мужа как врага народа и тут же вышла замуж за некоего Иванова, жившего в доме правительства.
Матери шел лишь сороковой год, но однажды мальчик на улице назвал ее бабушкой. Она разволновалась: «Неужели я похожа на бабушку?» Почти все знакомые, сами не попавшие в чистку, тут же оставили нас, за исключением Канторов. Кантор работал в издательстве «Дер Эмес» и так же, как отец, приехал в 1917 году из Америки. Они были очень дружны, и после ареста отца Кантор с сыном завели обычай каждую неделю в одно и то же время навещать нас. Сын Кантора знал идиш и часами рылся в книгах отца.
Среди американских друзей отца, переехавших в СССР, был еврей-фермер Саметта. Посетив впервые Советскую Россию в начале 30-х годов, Саметта пришел в восторг и решил навсегда поселиться в республике труда. У него было два взрослых сына, которые отказались следовать за ним, и старший Саметта прибыл в Москву один. Это был толстенький человек с лысиной, которую он не прикрывал даже в морозы. Саметта получил от Орджоникидзе место заведующего хозяйством правительственного санатория на Кавказе и был очень доволен. Вскоре после ареста отца пришла открытка на идиш и от Саметты. Она каким-то образом была переслана из тюрьмы. «Сэм! — спрашивал Саметта — Что происходит? Здесь все лучшие люди!» Никогда больше мы о нем не слышали.
Вместо Барлебеных над нами поселился сержант НКВД, ведший аресты во время чисток. Во время арестов он награбил множество добра, а заодно добыл жену Анастасию. Раньше Анастасия была замужем за негром по фамилии Банет.
Сержант арестовал Банета, а его жену и дочь забрал себе. Самое забавное было то, что Анастасия и мать быстро подружились, а сержант в их отношения не вмешивался. Дочь Анастасии Гиза (Гизелла) люто ненавидела отчима, и Анастасия горько жаловалась матери, не зная, как уладить семейный конфликт. Гиза стала подругой моей сестры Нели. Сержант вышел на пенсию в молодом возрасте, ибо в НКВД один год службы шел за три, а может быть, и более. После войны он мирно жил на даче под Москвой.
В конце 1938 года Ежова сняли, и его преемник Берия начал правление с освобождения некоторой части заключенных, которая была ничтожным процентом от миллионов, арестованных в годы чисток. Один освобожденный еврей явился в калинковичскую аптеку и сказал Гене, что Агурский находится в минской тюрьме. Геня отправила матери телеграмму, а сама безотлагательно выехала в Минск. Это был героический поступок, и если бы Геня на этом остановилась, она осталась бы в моей памяти героиней. Геня приехала в Минск раньше матери, и они на время разминулись. Порознь пришли они к начальнику минской тюрьмы, и каждой из них он сказал разное: Гене — что отец в тюрьме, а матери, что его там нет. Отец же, узнав о начавшемся освобождении, не нашел ничего лучшего, как объявить голодовку, чем очень разозлил тюремное начальство: «Голодать вздумал, — возмущался начальник тюрьмы, — я его выпускать хотел, а он — голодать!»
Отца не освободили. В письме Эпштейну он не сообщает, как проходил суд и при каких обстоятельствах отпало обвинение в участии в фашистской еврейской организации. Тройка, выносившая приговоры, заседала не в Минске, а в Орше, служившей пересыльным пунктом. Тройка была пьяна в стельку и давала сроки в зависимости от физического здоровья заключенных, имея в виду их использование на принудительных работах. Отцу было 55 лет, здоровье его было надломлено. «А, старик! — сказала тройка. — На вольную высылку!» Это означало минимальный срок наказания — пять лет ссылки с зачетом тюрьмы. Только в связи с этим отпало обвинение в участии в еврейской фашистской организации, по которой ему полагалось бы лет 20-25. Тройка сохранила отцу лишь обвинение в контрреволюционной вредительской деятельности в Академии Наук.
В Орше отца посадили в состав, отправлявшийся в далекий Павлодар в северо-восточном Казахстане. В отличие от того, что он пишет в письме Эпштейну, Ошерович был еще жив и находился в том же составе. Среди выживших по еврейским делам было решено его убить. Он почуял это и удавился полотенцем сам. Таким образом, Ошерович действительно покончил самоубийством, как пишет Эпштейну отец, но не в тюрьме, а по дороге в ссылку.
В конце 1939 года отец попал в Павлодар — областной центр со смешанным русско-казахским населением. Летом 1940 года к нему приехала мать. Я был в это время с детским садом на даче и, оставшись один, очень переживал одиночество. Лишь приятельница матери, воспитательница-еврейка Лия Григорьевна покровительствовала мне и всячески успокаивала.
Вначале в Павлодаре оказалось около 200 ссыльных. Ближайшим другом отца стал доктор Смертенко. В Павлодаре отец передал матери письмо для Эпштейна.
Летом 1940 года отец последний раз в жизни сфотографировался. Он был подавлен, но еще не сломлен. Из Павлодара отец стал слать мне почтовые марки, и это положило начало моему недолгому периоду увлечения филателией. Кто-то рассказал в нашем дворе, где находится отец. Эта новость усердно обсуждалась на дворовых скамейках, ибо ранее полагали, что он расстрелян.
Пока мать ездила к отцу, меня взяла на дачу Рива. Ее муж Израиль Гнесин, по профессии рабочий-обувщик, был родом из Витебска. До революции он был активным бундистом и несколько раз сидел за забастовки. Вступил в большевистскую партию в 1920 году, когда в нее влился Бунд. Он пошел работать в профсоюзы и одно время занимал должность зампредседателя Союза кожевников, председателем которого был будущий ближайший советник Сталина Лазарь Каганович. Израиль забрал к себе домой письменный стол Кагановича после того, как ушел из Союза. Когда Израиль только приехал в Москву, ему было поручено реквизировать имущество богатого еврея-фабриканта, обувная фабрика которого находилась на Пятницкой, возле Серпуховской площади. Впоследствии на базе этой фабрики возник научно-исследовательский институт кожевенно-обувной промышленности. В состав имущества фабриканта входил большой пятиэтажный дом №19 на Большой Полянке. Израиль реквизировал этот дом и поселился в нем сам. Дом этот пошел рабочим реквизируемой фабрики, причем все квартиры были разгорожены на комнатушки. Как провинциал, Израиль решил забраться повыше и выбрал себе пятый этаж. Об отдельной квартире у него не было и мысли. Тогда он еще пользовался палочкой.
В доме было два подъезда: с лифтом и без лифта. Конечно же, хромой Израиль выбрал себе подъезд без лифта. Он стал звать из Витебска своих друзей-приятелей, обещая им жилье в своем доме. Первой приехала к нему красавица Маня Блихман. Еще до революции ее выдали замуж за богатого торговца Мотю, щека которого была поражена огромным родимым пятном. Маня сбежала из Витебска под предлогом поступления в вуз, а сама стала жить с Исроликом. Но тут в Москву явился брат Израиля — Исаак, ябеда и доносчик. Исролик устроил его в своем доме, но Исаак тут же написал донос Маниному мужу.
Мотя явился в Москву и расстроил жизнь счастливой парочки, но с тех пор Израиль и Маня всегда пребывали в нежнейшей дружбе. Когда Маня училась на врача, на нее обратил внимание ректор ее университета, печально знаменитый впоследствии Андрей Вышинский. У них была связь, но Маня не бросала более своего мужа, который хорошо устроился в торговле и при советской власти.