Страница 8 из 93
1. Некто Гольдберг, приехавший в 1930 году и оставшийся в Минске, показал, что в 1931 году он стал членом бундовской организации, руководил которой тогдашний редактор «Октобер» Ошерович. Осенью 1931 года в редакторском кабинете Ошеровича произошло заседание организации, на котором я присутствовал и там заявил, что ко мне приехал специальный представитель нью-йоркской газеты «Форвертс» по фамилии Ботвинник, передавший мне 150 тысяч долларов на проведение бундовской деятельности.
2. Литературный критик Царт показал, что в 1931 году он был членом бундовской организации, руководители которой — Оршанский и я. Я был также «идеологом» этой организации. Далее он показал, что центром этой организации была
Минская Академия Наук и что в 1932 году он вместе со мной принимал участие в нескольких собраниях, происходивших в Кабинете Оршанского в Минской Академии.
Остальные давали другие «показания». Каждый из них выдумывал какую-нибудь организацию с тайными заседаниями, террористическими группами, и каждый уделял мне особую «подобающую» роль в его фантастической бундовской организации.
Когда мне прочитали краткие извлечения из этих вымышленных «доказательств», я потребовал очных ставок с Гольдбергом, Цартом и другими, выдумавшими обо мне ужасные фантастические небылицы. Я попытался доказать, что Гольдберг не был и не мог быть со мной в одной и той же подпольной бундовской организации в 1931 году или в какое-либо иное время. На фактах я доказал, что никакого заседания бундовской контрреволюционной организации не происходило и не могло происходить в редакции Ошеровича в 1931 году, так как тогда Ошерович был на подпольной работе в Литве, а я тогда работал в Московском Истпарте и не был в Минске до конца 1933 года. Я пытался доказать, что показания Гольдберга — это низкопробная провокация и не более. Я также попытался доказать, что и другие показания, так же, как показания Гольдберга, несостоятельны, так как в 1933 году ни я, ни Оршанский в Минске не были и никакой связи с Академией не имели. Кажется, я сделал все, чего можно было добиться в условиях тюрьмы, дабы добиться очной ставки с кошмарными клеветниками с целью доказать свою невиновность. Но я был беспомощен и ничего не мог добиться.
19 месяцев меня продержали в минской тюрьме, ни одной очной ставки ни с кем мне не дали, и я не имел возможности доказать свою невиновность. Мое дело передали военному прокурору. Мне неоднократно говорили, что судить меня будет военный трибунал за шпионаж в пользу Польши и за членство в бундовской националистической организации.
Я как раз хотел, чтобы меня судил военный трибунал, потому что надеялся, что в трибунале я все-таки смогу доказать свою невиновность. Но после 19 месяцев заключения в минской тюрьме меня вызвали и объявили, что по решению Особого совещания меня высылают в Казахстан на 5 лет за участие в контрреволюционной организации. Обвинение в шпионаже отпало, осталось лишь одно клеветническое обвинение, что якобы я являюсь членом бундовской контрреволюционной организации.
Уважаемый тов. Эпштейн! Я верю, что мне излишне опровергать это необоснованное обвинение. Я уверен, что Вы и все, кто знает меня, убеждены, что я никогда не был членом какой-либо бундовской или какой-либо иной контрреволюционной организации».
Это письмо не содержит всей правды, ибо отец не мог ее рассказать. Дело обстояло так. Отца по прибытии в тюрьму бросили в одиночную темную камеру. Он не знал, сколько прошло времени, пока его не вызвали, наконец, к следователю. Отца обвинили в том, что он состоял в еврейской фашистской организации. Воспитанный на западных традициях, он было заявил, что это новое дело Дрейфуса, но ему пришлось убедиться, что здесь уготовано кое-что похуже. По словам бывшего члена бюро Евсекции Александра Марковича Криницкого-Бампи, первым следователем отца был Яков Берман, брат известного начальника ГУЛАГа Матвея Бермана. Потом его сменили два следователя: Сергеев и Гепштейн. Берман же был переведен сначала в Ярославль, а оттуда исчез, перемолотый машиной чистки, как, впрочем, потом Сергеев и Гепштейн. Отца бросили в психологическую камеру, отделенную тонкой стенкой от камеры пыток, и он много времени провел там, слушая вопли пытаемых.
Ему самому загоняли под ногти раскаленные иглы, придавливали пальцы пресс-папье, капали на голову из капельницы часами, пока он сидел привязанный к стулу. Иногда Сергеев и Гепштейн начинали каждый кричать ему на ухо: «Шпион! Шпион!» Так продолжалось часами. Следователи разбили отцу пах сапогами, и с тех пор его до конца жизни мучила грыжа.
Хотя в письме к Эпштейну отец утверждает, что у него не было очной ставки с Ошеровичем, я хорошо помню, как он рассказывал об очной ставке, на которой Ошерович мрачно протягивал руку в его сторону, говоря: «Сознайся, Агурский! Сознайся!» До недавнего времени я полагал, что письмо отца Эпштейну является единственным сохранившимся документом о еврейском фашистском деле. Однако оказалось, что Айно, бывшая жена Куусинена, сидевшая в тюрьме вместе с Эстер Фрумкиной, подтверждает то же и сообщает, что на Фрумкину давал показания, в частности, бывший лидер Бунда Рафес.
Даже в письме Эпштейну отец не пытается свести счеты с Литваковым, как тогда было принято, и не утверждает, что он-то, Агурский, невиновен, в то время как Литваков — и в самом деле опасный враг советской власти. Он отвергает обвинения, выдвинутые и против Литвакова. Это говорит о его большой честности, если учесть, в каких они были отношениях, и то, что Литваков начал кампанию, приведшую отца в тюрьму.
Из письма отца явствует, что участие в еврейской фашистской организации не было единственным обвинением, выдвинутым против него. В его письме упомянута также Академия Наук как поле его контрреволюционной деятельности. В самом деле, из него были выбиты показания, говорившие о его участии во вредительской организации в Академии Наук Белоруссии. Он не писал об этом Эпштейну, так как резонно мог ожидать, что тот скажет: «Допустим, я знаю ваши еврейские дела, но чем вы занимались в Академии, Я и понятия не имею». По этому делу была арестована почти Вся Академия Наук Белоруссии. И если отец твердо держался по еврейскому делу, он, вероятно, дал показания на сотрудников Академии, полагая, что тем самым докажет абсурдность всего обвинения. Когда кто-то из тех, кто в свое время обвинял его в троцкизме, появился в тюрьме, отец сказал ему: «А вы меня считали врагом народа!» Рой Медведев безо всякой связи с моим отцом сообщает в книге «К суду истории», что в то время в Минской тюрьме боролись две теории: одна, что показаний давать не надо, а другая, что, напротив, надо указывать как можно больше имен, и тем самым довести все дело до абсурда. Отец, вероятно, примкнул ко второй точке зрения. Почему он не давал показаний по одному делу и давал по другому, объясняется, вероятно, тем, что еврейские дела были для него более существенны, более задевали его личность, чем дела Академии Наук.
Мы всего этого не знали. Прошло два месяца со дня отъезда отца в Минск, а напряженность дома, которую я тогда не понимал, возрастала. Наконец, мать получила собственное письмо, посланное отцу в Минск, со штампом: «адресат выбыл». Это однозначно говорило об аресте. Матери стало плохо, и я впервые был выпущен на улицу один. Сестры послали меня в аптеку, которая по сей день находится на углу Арбата и улицы Веснина, за лекарством. Это вселило в меня необычайную гордость. Впервые я вышел один в окружающий мир, не понимая, что в нем происходит.
Мать стала ждать ареста. Этажом выше жила семья ответственного работника МК Барлебена, который возглавлял в Москве антирелигиозную работу. У Барлебеных была дочь, моя ровесница Марточка, родившаяся всего за пять дней до меня. Барлебеных арестовали всех вместе. Марточку отправили в детдом, и ее тетке стоило больших трудов вызволить ее оттуда. Больше я никогда о них ничего не слышал. Первым делом мать стала уничтожать книги, в которых были имена Троцкого, Зиновьева, Бухарина, так что почти вся историкопартийная библиотека отца погибла. Уничтожение это происходило в ванной, где мать сжигала разорванные книги. Она стала также передавать родственникам наиболее ценные, с ее точки зрения, неопасные книги. Большую часть согласились взять Израиль с Ривой.