Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 93



Кто-то догадался подкладывать в писсуар металлическую полосу, подключенную к электрической сети, в результате че­го мочившийся получал удар током и, заорав от ужаса, едва не терял сознание.

Любимым занятием было издевательство над слабохарак­терными учителями. Главным предметом жестоких издева­тельств был учитель черчения Павел Григорьевич Лаврентьев. Как только он закрывал двери класса, начинался невообра­зимый гвалт. Все вставали с мест, прохаживались по классу, пели вслух песни, залезали на парты, а кто понахальней, подходил к учителю и хлопал его по спине: «Пашка! Тут как линию провести?» Пятидесятилетний «Пашка» жалобно угро­жал, что сейчас пойдет к директору. Директор иногда при­ходил и дико орал на нас. Класс притихал, но в следующий раз повторялось то же самое.

Другой жертвой террора стал учитель истории, которому дали прозвище Агабек, под влиянием только что показанно­го фильма «Насреддин в Бухаре». Сняли с кого-то ботинок и стали перекидывать его по классу. Ботинок угодил на стол Агабеку, который истошно завопил и ни с того ни с сего врезал указкой по сидевшему рядом ни в чем не повинному верзиле Соленому. Соленый, красный от обиды, завопил, что пойдет жаловаться директору. Агабек, потеряв самооблада­ние, взмолился: «У меня жена, дети!» Долго он у нас нс про­держался.

На короткое время появился у нас в классе балбес Перельман. Ему вздумалось на уроке залезть под парту. Трюк заключался в том, чтобы вызвать смех, когда его заметит учитель и прикажет встать. Но учительница Чижова умно по­ступила, сделав вид, что ничего не заметила. Перельман про­мучился в согбенном состоянии все 45 минут. После этого в класс явился его отец, преподаватель института, и стал позо­рить сына перед классом.

Незадолго до моего поступления в школу из нее был ис­ключен сын Лазаря Кагановича — Юрий, закоренелый хули­ган. Ему все сходило с рук, пока, наконец, чаша терпения не переполнилась. Старая еврейка-библиотекарь носила на ра­боту из дома еду, неотъемлемой частью которой была бутыл­ка с чаем. Каганович пробрался в библиотеку и заменил со­держимое бутылки мочой. Библиотекарь устроила скандал, и Кагановича перевели в другую школу.

Странной особенностью школы было ее чисто еврейское руководство, сохранявшееся вплоть до смерти Сталина. Ди­ректором был Лазарь Ефимович Гольман, ходивший враз­валку, за что его прозвали «Колеса». Говорили, что он стал кривоног, когда в молодости был кавалеристом Первой кон­ной армии. Колеса наводил ужас на младшеклассников, и только в конце школы этот страх начинал проходить, ибо по­степенно убеждались, что он был мягким слабовольным че­ловеком.

Завучем, я уже говорил, была высокая красивая Евгения Израилевна Каплинская, отлично одевавшаяся по тем време­нам. Она преподавала историю. Почему Гольман и Каплин­ская так долго оставались у руководства школы, объяснить трудно.

Среди учителей большинство были выходцами из старой интеллигенции. Учительница литературы Александра Мар­кияновна Ряднова была весьма беспорядочным существом из старой провинциальной интеллигенции. Она была влюблена в свой предмет и здорово отклонялась от учебника, но это ей сходило с рук. Она вела также и литературный кружок. Она была худа, как щепка, укладывала волосы косичками. Ее сын Коля Самсонов был нашим одноклассником. Они жили рядом с химическим заводом, издававшим ужасное зловоние, в ре­зультате чего Коля страдал астмой. Маркиановна заставила нас читать русскую классическую литературу, и эта литера­тура не стала для нас вампиром, как для одного из солже­ницынских героев.

В русской литературе, как ни странно, моим любимым автором в школьные годы стал Александр Островский. Его пьесы господствовали в московских театрах. Я любил его мир, в особенности героев, которых жизнь доводила до гра­ни бездны, но которые потом побеждали. Изучая Остров­ского, я добрался и до его критиков — Скабичевского и Овсянико-Куликовского.

На экзаменах в девятом классе я выбрал темой для сочи­нения творчество Островского и получил пятерку. Западную литературу мы почти не изучали, но зато в пятом классе наша почти гимназическая учительница заставила меня полюбить греческие мифы, которые я с тех пор хорошо знал.

Когда я учился в восьмом классе, учительница истории Антонина Михайловна предложила желающим написать вне­классные работы. Я выбрал тему «Энциклопедисты». Рабо­та затянула меня. Я углубился в историю Франции, перечи­тывая все, что только можно прочесть на русском языке. У меня было собственное собрание сочинений Дидро, были Гольбах, Морелли. Я пристрастился также ходить в юноше­ский читальный зал Библиотеки Ленина, которая на дол­гие годы стала моим духовным кормилищем, а кроме того, в роскошном зале я забывал о Полянке. Я стал брать Воль­тера, Мабли, Даламбера. Работа разрослась. Как Рафа Осташинский, я стал забрасывать остальные предметы. Когда я, наконец, представил учительнице большой альбом по рисо­ванию, от руки исписанный биографиями энциклопедистов, она была изумлена. Это было мое первое историческое со­чинение.



Этот период европейской истории окрасился для меня в радужные цвета. Даже Гольбах, который потом стал мне глу­боко чужд, до сих пор сохраняется в моей памяти. Быть мо­жет, энциклопедисты с их протестом против абсолютизма и обскурантизма бессознательно увязывались у меня с протес­том против того, что окружало меня.

Особенно засел у меня в памяти «Залит» Вольтера, где за­носчивый вельможа был отучен от зазнайства тем, что за ним следовала свита, денно и нощно распевавшая:

Изучение биологии совпало с печально знаменитой авгус­товской сессией Академии сельскохозяйственных наук и торжеством Лысенко. Наши уроки биологии превратились в торжество Лысенко и в поругание вейсманизма-морганизма, отождествлявшегося с политическим вредительством.

«Ген» стало бранным словом, и мы обзывали друг друга генетическими терминами. Но, с другой стороны, биология оказалась в фокусе общественного внимания, что повлияло на мой постоянный интерес к ней.

Учительница немецкого языка Елизавета Григорьевна су­мела многих из нас научить читать по-немецки уже в школе. То, что я понимал идиш, давало совсем небольшие преиму­щества. Во время каждого урока она вызывала по четыре-пять человек на первые парты, давала текст и словарь и требо­вала письменного перевода. Каждый ученик должен был письменно переводить пять-шесть раз в четверть. Переводи­ли мы сказки «Рюбецаль». На много лет запомнились «Лоре­лея» и «Лесной царь» и одно из стихотворений Гейне из «Гарцрайзе».

В 1948 году я вступил в комсомол, причем сделал это не только добровольно, но, более того, это было для меня большим и важным событием. Комсомольцев в классе тогда еще было только несколько человек, и эту честь надо было заслужить. Все это было спектаклем, ибо к окончанию школы в комсомол загнали всех, невзирая на недостатки.

Процедура приема состояла в рассмотрении заявления на школьном комитете комсомола, один из членов которого — мой приятель Киселев — предупредил, что спросит меня, кто генеральный секретарь Венгерской Коммунистической пар­тии. Предупрежденный, я назвал имя Матиаса Ракоши, и как политически грамотный, был принят. Я стал выпускать стен­ную газету, был пионервожатым в четвертом классе. Ко всему этому я относился с величайшей серьезностью.

Вопрос об отце, чего я боялся, при приеме в комсомол не возник. Он также почти не возникал во время учебы в школе. До его смерти я говорил, что мой отец — портной, а после смерти, что он умер.

Однажды учительница немецкого стала задавать мне воп­росы, на которые я должен был отвечать по-немецки. Дошла очередь до отца. Я ответил, что он умер. А кем он был? Я набрался решимости и, краснея, выдавил: