Страница 15 из 93
Сулейменов извинялся только за свою землю, и, быть может, он был прав. Сами по себе казахи, я имею в виду еще тех полупатриархальных казахов, которые тогда там жили, не причиняли нам зла, и им было не в чем каяться, разве только в том, что они не отдавали нам даром своих достатков. Скорее уж мы, наводнившие их край, наводнившие его своей нищетой, своим горем, совершенно всему здесь чуждые, были перед ними виноваты.
Во время войны в Павлодаре оставались лишь женщины и старики. Все здоровые казахи-мужчины были в армии. Геня надавала соседкам клички. Одна из них была «Хитре дуре» (Хитрая морда), другая — «Шейниньке» (Красотка). Шейниньке была высокая худощавая казашка. У нее было исключительное чувство собственного достоинства и она сохраняла его, даже когда месила ногами кизяк (смесь глины и навоза). Шейниньке была постоянно грустна: муж ее был на фронте. Половину нашего дома занимала казахская семья. Как-то я был у них и обратил внимание на то, что в углу стояла высокая, хорошо застеленная кровать. Тогда казахи не пользовались кроватями. В их комнатах они были лишь данью веку. Люди же спали на полу, на кошмах.
Летом 1944 года мы с матерью возвращались из Черноярки в Павлодар на волах. Началась страшная гроза, и нам с трудом удалось добраться до единственного казахского аула на полпути к Павлодару. Нас охотно пустили в первый же дом, и старая казашка уложила меня спать на лавку. Я проснулся, почувствовав, как надо мной склонилась казашка, смотревшая на меня с такой лаской, что мне стало неловко.
В сентябре 1944 года на улицах города появились странные процессии, которые возглавлялись стариками в бурках и папахах, потом на равном расстоянии друг от друга шли мужчины помладше и мальчики вплоть до самых малых, кто только умел ходить, а потом уже женщины, также начиная со старух, кончая девочками. Это были ссыльные чеченцы. Они соблюдали старый обычай передвижения, выработанный на горных тропинках. Здесь он казался бессмысленным, но они его придерживались, не знаю, правда, сколько времени. Женщины были одета намного хуже мужчин. Если мужчины носили сапоги, то женщины — лапти, и это больно ударило по ним, когда стукнули морозы. Я видел раз труп замерзшей чеченки.
Когда однажды мы поехали убирать бахчу, в нескольких сотнях метров от нас раздался выстрел. На бахчу забрался голодный чеченец и украл арбуз, за что был убит наповал. Скорее всего он явился жертвой ловушки, подстроенной самим же сторожем, чему я однажды был свидетелем. Как-то, идя вдоль бахчи, мы увидели большой арбуз, соблазнительно выступавший наружу, так что казалось, что он кем-то брошен или же просто потерян. Когда мы наклонились, чтобы поднять его, из землянки с ужасными криками выскочил сторож-китаец, на ходу заряжая ружье. Он специально устраивал такую приманку, чтобы нападать на прохожих. Не исключено, что именно он и убил несчастного чеченца. Чеченцы появились вскоре и на рынке. Один благообразный старик с орденом Ленина торговал ржавыми гвоздями.
Сначала уехала из Павлодара Неля, поступив в Институт легкой промышленности, куда устроил ее Израиль, что решительно испортило ей жизнь, ибо она мечтала стать врачом. При любом намеке на то, что Неле лучше было бы уйти из этого института, Израиль приходил в ярость, а мы от него зависели. Еще один благодетель после Гени стал добивать нашу семью.
Неля устроила нам вызов, и в сентябре 1944 года в жестокий мороз мы покидали Павлодар. Отец и Геня оставались в Павлодаре. Он не имел права жить в больших городах, а Геня не имела права на московскую прописку.
Отец отозвал меня и, едва не плача, просил меня запомнить, что, если бы не Геня, наша жизнь была бы мирной и дружной: «Мэлиб! Ты у меня один только сын. Оставайся со мной». Что должно было быть у него на душе!
У меня не было теплых носков, и я надел валенки на босу ногу. Ехать надо было долго. Я ехал на одной подводе с Тусей. По дороге у меня стали мерзнуть ноги. Я пожаловался Тусе, и она не нашла ничего лучшего, как посоветовать мне слезть с подводы и дойти пешком до станции, чтобы разогреться. Лошадь ускакала, а я через несколько шагов не мог уже двигаться. Потом, когда я читал рассказ Мамина-Сибиряка «Зимовье на Студеной», я уже знал, как замерзают люди. Я терял сознание. Туся испугалась и заплакала. Она буквально дотащила меня до водокачки. Там меня разули и долго разогревали ноги и руки, которые были сильно обморожены. Следы обморожения сохранялись лет пять. Я увез с собой в Москву и открытые язвы, результаты хронической дистрофии. Они прошли через несколько месяцев.
На вокзале мы столкнулись с офицером-чеченцем в полной военной форме, увозившим из Павлодара свою семью. Чеченцам из действующей армии было разрешено забрать семьи из мест ссылки с условием не возвращаться в родные места.
В 1946 году всех переживших чистки латышей, литовцев и эстонцев реабилитировали и вернули на родину ввиду полного отсутствия базы советской власти в прибалтийских республиках. Матулайтис был также реабилитирован и уехал из Павлодара в Литву. Окруженный почетом, он умер в 50-х годах в глубокой старости профессором Каунасского университета. Отъезд Матулайтиса еще более усилил одиночество отца.
6
Москва!
О чем сынам твоим
В былые дни мечтать лишь приходилось,
Теперь свершилось!
Москва!
О третий Рим!
Квартира наша на Веснина была занята, и предстояло добиваться, чтобы ее вернули. А пока что, по настоянию Ривы, Израиль согласился пустить нас к себе. Лучше бы он этого не делал! Речь шла обо мне и матери, так как Неля жила в институтском общежитии, а Туся в общежитии кожевеннообувного техникума. Ее запихнули в этот кошмарный техникум (еще одно благодетельное деяние Израиля), где директором был Зяма Духовный, муж двоюродной сестры матери — Крейны, и Туся также перешла жить в общежитие.
Сам Израиль уже не был деканом Института легкой промышленности. Он работал заведующим лабораторией Кожевенно-обувного комбината в Сокольниках, бывшего производственной базой этого злосчастного техникума. Ему приходилось ездить туда с двумя пересадками: на трамвае, метро и еще раз на трамвае. Дорога в один конец занимала часа полтора. Кроме того, ему приходилось подниматься на костылях на пятый этаж. Израиль был раздражен на весь мир.
Израиль с Ривой жили в пятнадцатиметровой комнате, добытой им еще в период реквизиции дома. По тогдашним московским понятиям, это было вовсе не плохо, но два новых жильца создавали невыносимую тесноту. Сначала Израиль сдерживался, стесняясь Ривы, но потом все громче и громче стал выражать свое неудовольствие. Положение снова обострил Исаак, который стал нашептывать ему, что это опасно для него политически.
Я бы на месте Израиля не стал пускать к себе никого, но подсказал бы матери, что нужно найти какое-либо дешевое жилье в пригороде или за городом и даже помог бы деньгами. Но, во-первых, все думали, что мы вот-вот что-нибудь получим, а во-вторых, и это самое главное, ни у евреев Гореликов, ни у евреев Гнесиных практического ума не было. Они могли более или менее безбедно существовать, пока советская власть давала им какие-то преимущества. Как только эти преимущества кончились, они оказались совершенно беспомощными.
Вернувшись в Москву, я первым делом пошел навестить мой бывший двор на Веснина и встретил там знакомых ребят, которые, как и я сам, выросли и очень изменились за четыре года. Они все же узнали меня, и мы разговорились. Я было вспомнил о своих осколках. Тогда один из них, снисходительно усмехнувшись, сбегал домой и вынес то, о чем я даже никогда не мог мечтать. В руках у него был зеленый корпус от немецкой зажигательной бомбы.
Когда же на Веснина пошла мать, то столкнулась там с молодой женщиной в дорогой шубе, которая бросилась матери на шею: «Буня Ефимовна! Вы ли это?» Это была Розка, бросившая воровство и вышедшая замуж за офицера. В это время она жила с мужем в Польше.