Страница 2 из 20
Я не отпускала. Но меня отбросило. Опять.
Это сделал Орион. Без вариантов. Потому что чревороты не выпускают свою добычу. Мана, которую я вкладывала в заклинание призыва, лилась из общего запаса, который по-прежнему был открыт, словно вся школа продолжала вкладывать ману в наш совместный ритуал. Но этого не могло быть. Все ведь ушли. Ученики покинули Шоломанчу и теперь обнимали родителей и рассказывали им о том, что мы сделали. Окруженные друзьями, они плакали и залечивали раны. Они больше не снабжали меня маной, да и не должны были. Наш план заключался в том, чтобы обрубить все связи со школой – мы хотели до отказа набить ее злыднями, отсечь от мира и отправить в пустоту, как зловонный воздушный шар, полный чудовищ. Она должна была исчезнуть во мгле, которой принадлежала. Процесс пошел, когда мы с Орионом бросились к воротам.
Насколько я понимала, единственной связью школы с реальным миром оставалась я сама – я, цепляющаяся за ману, которая лилась из школы. А единственным оставшимся в Шоломанче существом, способным снабжать меня маной, был Орион, способный извлекать энергию из убитых злыдней. Значит, он еще был жив и сражался. Терпение его пока не поглотило. И он наверняка чувствовал, как я пытаюсь его вытащить, но вместо того чтобы помочь мне, он отстранялся, сопротивляясь призыву. И ужасный липкий рот, присосавшийся к моей руке, тоже отодвинулся. Орион, видимо, пытался сделать то же самое, что сделал много лет назад мой папа: он схватил чреворота и потащил прочь, жертвуя собой, чтобы спасти девушку, которую любил.
Но девушка, которую любил Орион, была не кроткой нежной целительницей, а колдуньей, способной к массовому истреблению. Ей уже удалось разнести в клочья двух чреворотов. Этот тупой кретин должен был довериться мне. Но нет. Вместо этого он боролся со мной, а когда я попыталась использовать заклинание призыва, чтобы вернуть его силой, бесконечное море маны внезапно иссякло, словно он выдернул из ванны затычку.
Мгновенно разделитель маны у меня на запястье стал холодным, тяжелым и безжизненным. Тут же у моего недешевого заклинания закончилось топливо, и Орион выскользнул из моей хватки, как если бы я пыталась удержать пригоршню масла. Его силуэт растворился в темноте. Я отчаянно продолжала цепляться за него, хотя он таял прямо на глазах, но мама, которая все это время стояла рядом со мной на коленях с искаженным от страха и тревоги лицом, схватила меня за плечи и потащила прочь от лужи. Вероятно, если бы не она, я бы лишилась кисти, когда заклинание оборвалось и мой бездонный источник превратился в сантиметровую лужицу меж древесных корней.
Я повалилась наземь, но тут же, не успев даже задуматься, поднялась на колени – я недаром тренировалась к выпуску. Я бросилась обратно к луже и заскребла пальцами землю. Мама обнимала меня, отчаянно умоляя остановиться. Впрочем, я остановилась не поэтому. Я остановилась потому, что больше ничего сделать было нельзя. Маны не осталось ни грамма. Мама снова схватила меня за плечи, и я обернулась и вцепилась в кристалл у нее на шее, твердя: «Пожалуйста, дай, пожалуйста». Мамино лицо было воплощенное отчаяние; я чувствовала, что ей хочется убежать, но она удержалась, закрыла глаза, дрожащими руками расстегнула цепочку и отдала мне наполовину полный кристалл. Этого бы не хватило, чтобы поднять мертвеца или сжечь город до основания, но я бросила Ориону заклинание-сообщение с отчаянным воплем, то есть с призывом отозваться, протянуть руку, не отказываться от помощи.
Только оно не прошло.
Когда маны не осталось даже на то, чтобы кричать, я собрала последние крохи на поиск бьющегося сердца, пытаясь понять, жив ли он еще. Это очень дешевое заклинание, потому что нелепо сложное – процесс накладывания занимает десять минут и сам вырабатывает почти всю необходимую ману. Я наложила его семь раз подряд, не вставая с испачканных грязью колен, и некоторое время стояла так, слушая, как ветер дует в кронах, поют птицы, переговариваются овцы и где-то вдалеке журчит ручеек. Ни единого биения сердца до меня не донеслось.
Когда мана закончилась совсем, я позволила маме отвести меня в юрту и уложить в постель, как в детстве.
Первое пробуждение было так похоже на сон, что мне стало больно. Я лежала в юрте, в открытую дверь веяло ночной прохладой, и снаружи доносилось тихое мамино пение. Все было так, как в самых мучительных школьных снах, в которых я отчаянно пыталась задержаться еще немножко и неизменно просыпалась в испуге. Ужаснее всего было то, что на сей раз мне не хотелось длить видение. Я повернулась на другой бок и снова заснула.
А когда я больше уже не смогла спать, то просто лежала на спине и долго смотрела на изгиб потолка. Будь у меня еще какое-нибудь занятие, я бы не проспала так долго. Даже злиться не хватало сил. Злиться имело смысл только на Ориона – и именно это было невозможно. Я честно пыталась – лежала и припоминала все грубые и резкие слова, которые сказала бы ему, будь он рядом. Но когда я мысленно спросила Ориона «О чем ты вообще думал?», то не сумела произнести это гневно, даже про себя. Было просто больно.
Но я и оплакивать его не могла, потому что он не умер. Он вопил, пока чреворот пожирал его, как папу. Люди предпочитают думать, что жертвы чреворота умирают, но это просто потому, что все другие варианты чудовищны. Сделать тут ничего нельзя, поэтому, если твоего любимого человека сожрали, он для тебя умирает, и можно притвориться, что все кончено. Но я-то знаю, знаю на собственной шкуре, что человек не умирает, когда его съедает чреворот. Жертву продолжают пожирать вечно – столько, сколько живет тварь. Но это знание ни к чему не вело. Я ничего не могла поделать. Потому что Шоломанча сгинула.
Я не двигалась, когда в юрту вошла мама. Она положила в миску что-то мелкое, тихонько сказала: «На, держи», и Моя Прелесть, тихо пискнув, что означало благодарность, принялась уплетать зернышки. Мне даже не было стыдно, что я не подумала о ней, маленькой и голодной. Я погрузилась в бездну, от которой все бытовые заботы отстояли слишком далеко. Мама подошла, села рядом с моей походной кроватью и положила ласковую теплую руку мне на лоб. Молча.
Некоторое время я сопротивлялась – не хотела, чтоб мне становилось лучше. Я не хотела вставать и выходить в мир (если в принципе признать, что мир имел право существовать дальше). Но лежать здесь и ощущать на лбу мамину руку, дарящую утешение и покой, было просто глупо. Мир жил дальше вне зависимости от моего разрешения. Поэтому я наконец села и выпила воды из кособокой глиняной чашки, которую мама сама слепила. Она села на край кровати, обняла меня и погладила по голове. Мама казалась такой маленькой. Вся юрта тоже. Я даже сидя доставала макушкой до свеса крыши. Можно было одним прыжком выскочить наружу, если бы мне хватило глупости вырваться в неведомый мир, где в засаде ждали неведомые опасности.
Конечно, это больше не было глупостью. Я покинула Шоломанчу. Я освободила учеников, загнала злыдней в школу, а потом отделила ее, до краев полную голодных тварей, от мира, предоставив им вечно жрать друг друга. И теперь я могла беззаботно проспать двадцать часов подряд, могла выскочить из юрты с песней, могла делать что угодно и идти куда угодно. Как и остальные ребята. Все, кого я вывела из Шоломанчи. Дети, которым больше не нужно было там отсиживаться.
Кроме Ориона, который сгинул во мраке.
Если бы у меня осталась хоть капля маны, я бы попыталась ему помочь, продержалась немного и тем временем придумала бы что-нибудь еще… Но поскольку маны не было, в голову мне пришло только одно: отправиться за помощью к другим, например к матери Ориона, которая вот-вот должна стать Госпожой нью-йоркского анклава. Попросить у нее маны и что-то предпринять… и тут воображение мне отказало. Посмотреть в лицо женщине, которая любила Ориона и хотела, чтобы он вернулся домой, обратиться к ней за маной – да любой, с кем бы я попыталась поделиться этой идеей, просто расхохотался бы. Поэтому я сделала единственное, что оставалось, – уткнулась лицом в ладони и заплакала.