Страница 135 из 141
кто-нибудь, отождествляю ли я личность актера с внутренним обликом
сыгранных им персонажей, и я, конечно, уверенно дал бы отрицательный ответ.
Но ответ этот был бы чисто умозрительным. А в глубине души (как, наверное, и
во многих других, столь же мало искушенных в тайнах высокого искусства
душах) сидела, оказывается, во мне неосознанная склонность прокладывать некие
связи между актером и его персонажами, особенно если актер был такой, как
Бернес: яркий, талантливый, запоминающийся, а исполненные им роли — все-таки довольно близкие по своей тональности.
Вообще говоря, эта зрительская иллюзия общеизвестна. Многие актеры в
своих статьях, интервью, на встречах со зрителями немного смущенно сообщают:
— Я не совсем такой (такая), как мои герои. .
Но к Бернесу слова не совсем такой решительно не подходили.
Он был — совсем не такой.
Речь шла не просто о несовпадении, а о резком контрасте.
Поэтому так и запомнилась мне та, в общем мало существенная, проходная и
для артиста и для всего фильма сцена, с которой я начал свой рассказ (и с
которой, кстати, началась и моя работа консультанта в этом фильме). Пока
трещала кинокамера, перед нами был спокойный, очень уверенный в себе, прошедший огонь, воду и медные трубы старый воздушный волк Ануфриев. А
сразу после команды «Стоп!» — полный антипод означенного волка — нервный, усталый, не очень здоровый (тогда большинство его коллег считало, что скорее
мнительный), делающий трудное дело и не скрывающий, что ему трудно, человек.
Почти все запомнившиеся нам персонажи Бернеса принадлежали к категории
так называемых железно-
503
волевых. Реже — иронично-волевых. Ко всякого рода опасностям и жизненным
невзгодам они относились с великолепным пренебрежением, а из столкновений с
неблагоприятными обстоятельствами неизменно выходили победителями. Едва
ли не единственное исключение—летчик Сергей Кожухаров в «Истребителях» (за
эту роль авиаторы прочно признали Бернеса «своим»). Но и Кожухаров встречает
свалившееся на него несчастье — слепоту — сдержанно, твердо, без бурных
проявлений отчаяния.. Так что в общем и он оказывается человеком железным.
Ближе узнав Марка Наумовича, я увидел, насколько диаметрально
противоположен по характеру этим персонажам был он сам. Насколько
эмоционален, переменчив в настроениях, легко раним, внутренне незащищен от
всякой бестактности, грубости, несправедливости!. Особенно от
несправедливости. Ее он воспринимал каждый раз (а таких «разов» было, к
сожалению, не один и не два) по-новому остро, болезненно, как говорится — с
немалой потерей нервных клеток.
Единственное, что в известной мере компенсировало душевную
незащищенность Бернеса, было в высокой степени присущее ему чувство юмора.
И, в частности, юмора, обращенного на самого своего обладателя. Правда, эта
последняя, бесспорно высшая форма проявления упомянутого человеческого
свойства иногда срабатывала у Марка Наумовича не в тот момент, когда это
более всего требовалось — так сказать, непосредственно вслед за «внешним
раздражителем», а с запозданием — от нескольких минут до нескольких лет. Но
так или иначе, о своих невзгодах, оставшихся позади, он почти всегда
рассказывал в тоне, который я назвал бы ворчливо-ироническим.
Через много лет после нашего первого знакомства — примерно за год до
своей преждевременной смерти — Марк Наумович поделился со мной
подробностями истории, когда-то испортившей ему немало крови. Одна
московская газета опубликовала фельетон, в котором весьма хлестко
расписывались похождения популярного артиста М. Н. Бернеса за рулем
собственной автомашины — вплоть до будто бы предпринятых им попыток
наехать на увещевавшего его милиционера. На самом деле все было совсем не
так, но, как известно, доказывать, что ты не верблюд, — задача, не всегда легко
выполнимая. .
504 Излагал подробности этой, когда-то наделавшей немало шума истории, Марк
Наумович в ключе подчеркнуто юмористическом, чему способствовали, как я
подозреваю, два обстоятельства: с одной стороны, давность происшествия, а с
другой — очевидное желание рассказчика настроить на философский лад («Все
проходит, пройдет и это.. ») своего слушателя, только что претерпевшего
огорчения, хоть и существенно меньшие по масштабу, но сходные по характеру.
Доказать необоснованность или, по крайней мере, изрядную
преувеличенность предъявленных ему претензий Бернесу удалось довольно
быстро. Однако опровержения, которого в подобной ситуации, казалось бы, следовало ожидать, не последовало. Не последовало по причине, о которой мой
собеседник поведал не скажу даже — с возмущением, а с каким-то не
потерявшим за прошедшие годы своей непосредственности изумлением:
— Вы знаете, что сказал мне редактор? Он сказал: «Авторитет газеты нам
дороже авторитета отдельного человека». Ну как? Хороша логика?..
И огорченно добавил:
— А ведь личность незаурядная. Отличный журналист. Прекрасный
организатор. Газета при нем, можно сказать, на глазах расцвела. И надо же: такой
перекос мысли!.
Эта последняя, завершающая часть рассказа показалась мне наиболее
интересной: деформированная психология редактора занимала Бернеса больше, чем давно зарубцевавшаяся старая обида. Внутренние пружины деяний
человеческих представлялись ему — артисту — порой более важными, чем сами
эти деяния.
Сейчас, на исходе восьмидесятых годов, мы понимаем, что «пружины», определявшие позицию того редактора, были не столько внутренние, сколько
внешние — отражали подходы, считавшиеся в то время единственно
возможными. Хотя, конечно, и в то время далеко не все облеченные властью
люди придерживались их так уж неукоснительно.
* * *
На съемках фильма «Цель его жизни» не раз бывало, что Бернес, пробурчав
вполголоса очередную реплику Ануфриева или повертевшись на отведенном ему
мизансценой месте, вдруг заявлял:
505 — Толя! Мне так неудобно.
Правда, вскоре я заметил, что по существу такие же протесты высказывали и
другие актеры. Но их претензии воспринимались окружающими как явление
вполне нормальное — может быть, потому, что формулировались в выражениях, менее категорических (пожалуй, в этом «мне неудобно» действительно
присутствовала этакая личная вкусовая нотка, не очень привычная, когда речь
идет о выполнении человеком его прямых служебных обязанностей). Может
быть, были и какие-нибудь другие причины. Но, так или иначе, подобного рода
замечания других артистов особого внимания к себе не привлекали, а про Бернеса
кто-то бросил:
— Капризный. .
Но тут постановщик фильма Рыбаков — человек, вообще говоря, достаточно
твердый и в полной мере обладавший тем, что называется режиссерской
властностью, — услышав эту реплику, отрицательно покачал головой:
— Капризный?. Нет. Он не капризный. Он — требовательный.
Мне кажется, Рыбаковым было найдено очень точное слово. Бернес был
человеком крайне требовательным. Требовательным ко всему, что делалось
людьми, и к самим людям, особенно к тем, в ком видел настоящих мастеров
своего дела. Ничто не вызывало у него такого раздражения, как халтура в любом
ее проявлении — от халтурно написанной книжки до халтурно установленного
монтером выключателя. И еще одно свойство, близкое к требовательности, но
далеко не всегда совпадающее с ним, было присуще Марку Наумовичу: он умел
уважать требовательность в других (вспомним хотя бы его безропотное
восприятие бесконечных дублей во время съемки эпизода влезания летчика
Ануфриева в самолет).
И уж, во всяком случае, самые бескомпромиссные, жесткие, я бы сказал даже