Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 83

То ли от долгого лежания, то ли от раны правая сторона тела мучительно ныла. Во рту было сухо и горько, как бывает после приступа лихорадки. Когда он откинул одеяло, легкая рука погладила его по голове, женский голос шепнул:

— Тише, милый, лежи спокойно!

Молодая русская девушка присела у изголовья и полотенцем вытерла ему пот со лба. Ее голубые глаза глядели на него тревожно, тень какой-то заботы лежала на ее смуглом лице.

— Где я? — спросил Вашаломидзе.

— В Грузии, — помолчав, ответила девушка.

В Грузии? Не ослышался ли он?

— Где?.. Как ты сказала?

— В Грузии, в Грузии… Не веришь?

Пухлые, как у ребенка, губы, приоткрылись в улыбке, и она внезапно запела — просто, свободно, как поют птицы. Пела она «Сулико».

Сердце у Вашаломидзе сильно забилось. Этот голос, эта песня поддерживали в нем жизнь среди беспросветной ночи, в которую он долго был погружен. Вашаломидзе посмотрел на девушку и уже не мог отвести взгляд. Щеки певуньи разгорелись, удивленно изогнулись тонкие брови. Она вдруг привстала, словно прислушиваясь к чему-то, но песню не прервала.

Как-то по-своему пела она «Сулико», и это придавало особую прелесть грузинской песне — голос ее ласкал и тревожил сердце Вашаломидзе. Чувство безграничной нежности поднималось в нем. Он испытывал неизъяснимую радость, что она сидит рядом с ним и поет. Ему по-детски вдруг захотелось, чтобы она была его сестрой; как бы он любил ее!

Она не закончила песню, пристально взглянула ему в лицо и спросила:

— Тебе лучше?

— Лучше… Скажи, чья ты, откуда?

— Я здешняя, с Передоля.

— Значит, Передоль освободили?

Она кивнула головой.

— А ты сказала, что мы в Грузии.

Она улыбнулась и, наклонившись к нему, спросила:

— Ты совсем ничего не помнишь?

— Ничего.

— И меня не помнишь?

— Твою песню помню. Где ты выучила эту песню?

— В прошлом году у нас стояли твои земляки, они научили.

— Откуда ты знаешь, что я грузин?

— Да ведь в ту ночь ты все о Грузии бредил… Ох, как я тогда испугалась!..

— Почему же ты нашим не сообщила? Меня бы в санчасть перевели.

— А разве тебе здесь плохо?

— Очень хорошо! Но ты, пожалуйста, позови кого-нибудь из офицеров. У меня дело…





Она изменилась в лице, как-то смущенно улыбнулась и сказала:

— Тебе вредно так много разговаривать. Отдохни, постарайся уснуть, я скоро вернусь.

Вашаломидзе огорчил ее уход. Его удивило, что девушка уклонилась от прямого ответа и оставила его одного в этой угрюмой клетке. «Неужели не могли поместить меня в лучшей комнате?» — подумал он. В словах и в поведении девушки было много непонятного. Ладо казалось, что она что-то утаивает, но размышлять и строить догадки было не под силу, да и не хотелось. Ладо чувствовал себя счастливым оттого, что он в Передоле, среди своих и эта чудесная девушка ухаживает за ним.

Но радость Вашаломидзе оказалась преждевременной. Девушка сказала ему неправду: в Передоле были немцы. Мария, так звали девушку, и ее мать нашли раненого Вашаломидзе на опушке леса. Раненый бредил, что-то отрывисто шептал на непонятном языке. Иногда два-три русских слова срывались с его пылающих губ. Женщины не могли привести его в чувство. Они перевязали ему рану, потом, прихватив с собой для виду немного хвороста, с трудом подняли Вашаломидзе и повели домой. По дороге ему стало хуже. Он метался, рвал на груди рубаху и, что было всего опаснее, кричал в бреду. Они его успокаивали, ласкали. Девушка закрывала ему рот рукой. Дыхание раненого обжигало ее ладонь. Сначала ничего нельзя было разобрать в потоке его слов, потом женщины вслушались в невнятные возгласы раненого.

— Когда же мы придем в Грузию, когда?! — кричал он и вырывался у них из рук.

И откуда только брались у него силы? Мать Марии прижимала к груди его горячее лицо и, испуганно озираясь по сторонам, умоляла:

— Успокойся, скоро придем! Теперь совсем скоро.

Сердце у нее разрывалось от жалости.

— Где горы? Далеко ли еще до моих гор? — не унимался раненый.

Женщины то ласково уговаривали его, то пытались внушить, что в деревне немцы и, если услышат его, беды не миновать. Но ничего не доходило до сознания раненого.

Они все еще были за околицей. Вдалеке сонно лаяли собаки. На горке маячили темные крылья ветряка.

Что они будут делать, когда войдут в деревню? Как им незаметно довести до дома этого пришедшего в исступление человека? Может быть спрятать его где-нибудь на болоте, в камышах? Но как бросить одного?

— Вот тогда-то я и спела тебе «Сулико», — рассказывала ему потом Мария. — Сама не знаю, как это мне пришло в голову. То ли песня успокоила и тебе показалось, что ты уже в Грузии, то ли силы оставили тебя, но случилось чудо: ты сразу притих. Ни одна живая душа не узнала о том, что мы тебя сюда привели. Только потом наша соседка сказала мне: «Что это ты вчера распелась? Чему обрадовалась?» Что я могла ответить? Сама знаю: не до песен сейчас.

Что ж, на войне и такое бывает! И теперь в жару, с распухшей ногой, лежал он в пыльной каморке и глядел на паутину, свисающую с потолка. Такова была его судьба. Оставалась только одна надежда: может, наши скоро освободят Передоль и выручат его из беды.

Изредка с предгорья глухо доносились орудийные выстрелы. На рассвете они слышались отчетливее, и Вашаломидзе, просыпавшийся с петухами, слушал, побледнев, этот отдаленный гул. Но шум битвы с каждым днем ослабевал. И когда однажды все стихло, сердце Ладо тоже погрузилось в горестную тишину.

Как по-детски нетерпелив был этот мужественный человек во время болезни! Он поминутно хватался за термометр. Малейшее колебание температуры его так волновало, что жар моментально усиливался. Он торопился выздороветь, вернуться к своим. И чем больше торопил-ся, тем больше упорствовала болезнь. Рана не заживала из-за постоянного беспокойства. Он почти перестал есть. Выпьет через силу стакан молока и снова впадает в полудремоту. Это забытье не исцеляло. Как хотелось бы знать, благополучно ли дошел Голиков с пленным унтер-офицером! Помнят ли о нем товарищи? Где они теперь воюют?

Кладовая в доме Вершининых была надежно укрыта от постороннего глаза. Но Ладо все же беспокоился, как бы эти добрые люди не пострадали из-за него.

— Много немцев в селе? — спросил он как-то вечером Марию, когда она мыла пол в его каморке.

— Столько, что и холера их не истребит.

— Может, лучше будет, если ты уведешь меня отсюда. Я и в камышах проживу.

— Какие это двери сказали тебе: «Уходи из дому!» — прервала его Мария.

— Двери ничего не сказали… А ты мне скажи, никто не знает, что вы меня прячете?

— По-моему… никто, — не сразу ответила она.

— Это нужно знать наверняка, Мария.

— Как тебе сказать… — Девушка выпрямилась и вытерла о фартук мокрые руки. — Есть у нас одна соседка, бабка Антонина, на ферме свинаркой работала. Она напротив живет, только улицу перейти. Так вот вчера заходит она к нам и ставит на стол большую макитру с мукой. «Примите, — говорит, — должок. Извиняйте, что до сих пор не вернула». А мама руками развела: «Что-то не припомню, когда ты у меня муку брала». — «Эх-эх, матушка, — говорит бабка Антонина, — при фашистах и не то забудешь!»

Поговорили еще немного, и, когда соседка ушла, мама вдруг заплакала. «Что с тобой?» — спрашиваю. «Ах, доченька, все она придумала! Никакой я ей муки не давала. Это она для нашего солдатика принесла, а сама впроголодь живет, две недели печку не топила. Значит, знает, кого мы прячем, да виду не подает, добрая душа».

— Я тебе не хотела об этом говорить, — сказала Мария. — Может, маме просто показалось… Но ты, Ладо, не беспокойся. Даже если вся улица узнает про тебя — никто не выдаст. Не такие у нас люди…