Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 83

Наступило нелегкое молчание. Вашаломидзе стало не по себе, и под каким-то предлогом он вышел из хаты.

Быстро сгущались короткие южные сумерки. Синяя тьма заволокла долину. Только кое-где белели цветы яблонь, как осевшая на аспидной доске меловая пыль.

Потом стерлись и они.

Над деревней со свистом проносились снаряды. Одни разрывались в виноградниках, другие ложились у входа в ущелье, откуда наши войска спускались в долину.

Едва стихала перестрелка, как в невидимых кустах начинали свистеть соловьи. И откуда их бралось такое множество? Каждая ветка пела, как свирель.

— Ах, черт возьми! — проговорил кто-то в темноте. Я так и не понял, понравилось ли ему соловьиное пение или внезапной болью защемило сердце.

За мной пришла машина. Всю дорогу перед моими глазами стояло отвыкшее от улыбки лицо Вашаломидзе.

Что стало с этим жизнерадостным имеретином? Но об этом я узнал несколько позже, на Тамани, после того как побывал в освобожденном селе Передоль. Там у могилы молодой казачки Марии я услышал имя моего земляка Ладо Вашаломидзе.

Из совхоза «Вторая пятилетка» только что выбили фашистов. Еще не остыли разбросанные по улице стреляные патроны, а из землянок, подвалов, из каких-то нор уже повылазили грязные, исхудавшие ребятишки. Словно чудом спасенные от беды зверьки, они вздрагивают от пережитых волнений, с опаской обходят трупы гитлеровцев и бегут на большой школьный двор, где бойцы собирают захваченное оружие.

— Петька! — кричит смуглый, со впалыми щеками мальчуган, усевшись верхом на ствол разбитой немецкой пушки. — Помнишь, она на той горе стояла? Нашими быками ее подняли, а потом быков зарезали.

За машинным сараем послышался звон ложек и котелков. Солдаты окружили окутанную паром походную кухню, на которой, точно архангел в облаках, стоял повар в белом халате.

Кое-где над саманными хатами совхозного поселка уже задымились трубы — хозяйки затопили печи, хотя одно вражеское орудие откуда-то из-за меловых холмов все еще бьет в сторону совхоза, бьет размеренно, скучно, вслепую.

Снаряды бесцельно долбят речку. Какой-то предприимчивый солдат наскоро смастерил из старой плетенки и шеста что-то вроде сачка и уже ловит за мостом глушеную рыбу.

Пока я добрался до палатки Вашаломидзе, поднялся ветер, пошел проливной дождь. Стемнело.

— Можно?

— Заходи, — послышался голос Ладо.

Палатку слабо освещала коптящая плошка. На земле было разостлано сухое сено.

Узнав меня, Ладо быстро поднялся и крепко тряхнул мою руку.

— Рад вас видеть.

— Ты один?

— Один. Алеша ушел за почтой. Верно, пережидает где-нибудь дождь.

Ветер рвал палатку. Ее отяжелевшая пола шлепала меня по спине.

— Давно вы у нас не были. Садитесь, пожалуйста, — сказал Ладо, расстилая на сене шинель.

— А знаешь, Ладо, откуда я сейчас?

— Не знаю.

— Я вчера был в Переделе.





— В Передоле?!

— Да… Я говорил с матерью Марии.

Он молча наклонился к каганцу и пальцами, которые, казалось, не чувствовали сейчас огня, долго поправлял фитиль. Потом тихо спросил:

— Останетесь у меня?

— А поместимся?

Он не ответил. Какой-то беспокойный свет вспыхнул в его глазах. Я понял, что перед ним возникло пережитое…

Вот что рассказал мне в тот осенний вечер Ладо Вашаломидзе под шум дождя и ветра…

Глава вторая

Он целую ночь блуждал по изломанному бурей лесу, по такой чаще, откуда нет ни пути, ни дороги. Словно в неистовом бреду перепутались ветви могучих деревьев, тесно обвитых лозами дикого виноградника.

Ему удалось повести вражеский патруль по ложному следу. Раненный в ногу, он с трудом оторвался от преследователей и вот уже много часов, нахлобучив на брови папаху, пробирался сквозь высохший бурелом, карабкался по склонам оврагов.

Какие-то колючки — наверное, шипы держидерева — до крови искололи его. Сколько раз он менял направление, чтобы избавиться от этой муки! Все напрасно! Даже птица не смогла бы расправить крылья в этой дикой чаще. Как же трудно было раненому выбираться оттуда! Но что было делать? Уходить надо было ночью, пока дневной свет не закрыл ему все дороги.

Не думал он ни об отдыхе, ни о своей раненой ноге.

Вскоре он выбрался на узкую тропинку, перевязал рану, вырезал палку и пошел быстрее при забрезжившем свете, который едва пробивался сквозь плотный навес листвы. Стали чаще попадаться большие деревья без нижних веток, лес начал редеть, повеяло свежестью. Чувствовалось, что недалеко опушка, и это подбадривало раненого. Густая листва закрывала небо, и утро угадывалось только по световым пятнам, от которых стволы деревьев пестрели, как шкура барса, да по теплому запаху прелых листьев.

Лесной полумрак и шелест опавших листьев клонили ко сну. Ладо задремывал на ходу. Хотелось упасть на землю, хоть одну минуту полежать на спине.

Он присел на пень, чтобы перевести дух. Его знобило, как в лихорадке. Он не мог понять, что душит его — собственный жар или смрад этих гнилых болот. Отдохнув немного, Ладо с трудом встал и заковылял дальше. У него не было перелома кости, но от долгой ходьбы нога посинела и распухла. Боль ползла вверх, охватила поясницу, и вскоре настала минута, когда он уже не мог больше ступить ни шагу. Тогда раненый бросил палку, лег па землю и попробовал ползти на локтях, но сразу же заснул или потерял сознание.

Ладо пришел в себя только вечером. Шуршали камыши. Где-то в темноте ржаво скрипел коростель. Ладо прополз несколько саженей и так обессилел, что не мог шевельнуть даже рукой.

На иссиня-черном небе зажглась первая вечерняя звезда. Как всегда, она напомнила ему отца… У старика было правило: до появления этой звезды никто не смел уйти с поля. Отец сердито хмурил брови, когда кто-нибудь начинал раньше времени поглядывать в сторону дома. «Коли хочешь со мной работать, сынок, так вот они мои часы… А нет — сейчас же выписывайся из моей бригады!»

В то лето здоровье изменило отцу. В самом разгаре прополки кукурузы он стал быстро уставать. К заходу солнца мотыга начинала казаться ему полупудовой, но он был упрямым человеком: молчал и виду не подавал. Только поглядит, бывало, украдкой на гору Сакорния и скажет: «Ну-ка, посмотри, сынок, не тучка ли там наползла? Моя звезда что-то запаздывает».

Долго еще смотрел Вашаломидзе в ночное небо и видел все ту же сверкающую звезду, и слышал все тот же скрипучий голос коростеля; и всего мучительнее было то, что он не умирал и не в силах был спасти себя.

Вдруг звезда вздрогнула и, описав в небе дугу, остановилась над горой Сакорния. Теперь она сияла над той вершиной, откуда ее каждый вечер видно было с поля отцовской бригады.

«Как близко, оказывается, Грузия! Неужели не дойду?» — подумал Вашаломидзе, и ему показалось, что он привстал. Потом он снова впал в забытье.

В сознании осталось одно: временами откуда-то доносилась знакомая песня. Она то затихала, то снова наплывала издалека и сладкой болью пронизывала сердце. Ему казалось, что он лежит в полусне на открытом балконе своего дома и поет эту песню девушка, идущая по деревенской улице среди цветущих гранатовых деревьев. Он не знал, сколько времени продолжалось это забытье, но вдруг так явственно услышал пение, что открыл глаза.

Его тахта стояла у земляной стены. Стена была прохладная, вся в пятнах сырости, сквозь узкое окошко проникала сверкающая золотистыми крапинками полоса света.

Свет ударил ему прямо в глаза. У Ладо закружилась голова, и некоторое время он ничего не различал вокруг себя. Очнувшись окончательно, он почувствовал запах плесени и сушеных фруктов. По-видимому, он лежал в кладовой. Напротив его тахты, в темном углу, были свалены в кучу стулья с прорванными сиденьями, черные бутыли в плетенках, кадки, хомуты, горшки, какие-то ремни и старая люлька. С потолка свисала пыльная паутина.