Страница 89 из 96
У заслуженной артистки Фаины Исаакян были три раны — в первый раз она получила увечье от падения на сцене еще в хореографическом училище, второй раз — в Одессе, во время бомбежки, в третий раз в нее выстрелил пьяный немец во время выступления на сцене. Она почти не успела вкусить радостей и горечи жизни, как все пошло кувырком… Затем начался быт — уроки танца, обычные учрежденческие дрязги, и в ней погибло то, что было ее существом, и вот теперь оно пробуждалось. Она не вспомнила детство, а как будто заново начала свою жизнь — впервые почувствовала вкус арбуза, в первый раз увидела гроздь винограда.
Худенькая, голубая танцовщица Асмик всегда ощущала какую-то иллюзорность своего состояния: если она спрашивала о чем-нибудь людей и ждала ответа, люди бормотали вполголоса что-то неопределенное, и Асмик, не получая ответа, ничего не понимала. Снова мучительно спрашивала, внимательно, очень внимательно слушала. Ей не давали определенного ответа, и вопрос Асмик повисал в воздухе, испарялся… Так бывает во сне — ты открываешь рот, говоришь что-то важное, но голоса не слышно, снова и снова стараешься сказать — и не можешь произнести ни слова.
Теперь у черного хода в театр ее ждет Рубен, он звонит каждый час, и Асмик знает, что сейчас он топчется на месте, чтоб согреться. Но если б Асмик увидела его, спросила что-то, то ничего бы не услышала…
Асмик смотрела на Адама, и ей казалось — Адам среди стольких танцовщиц видит только ее, он, как лицо на фотографии, с которым, откуда ни посмотри, обязательно встретишься взглядом…
Долли была счастлива и не успевала осмыслить происходящее. Она немного опасалась, как бы Адаму не сказали о ее прошлом.
Софи, глядя на Адама, молча встала из-за стола, вышла на середину зала, и начался танец… Она еще не сняла балетные туфли и, казалось, летала, не касаясь пола. Музыки не было, и у одной из танцовщиц родилась мелодия, она распространилась, перешла из уст в уста, и тогда возникла музыка, которая была словно голосом тела, движения, света…
Репетиционная пришла в движение. Тела смешались со светом, свет обвивал тела, ласкал движения, движение входило в свет, словно стремилось разорвать его пелену, но терялось в его доброй всепроникающей глубине… Танцевали все, приглашали друг друга…
Начался языческий танец, и Адам словно был идолом, огнем, воплощением божества. В обилии света лицо Адама утратило свою форму, казалось нарисованным на плоскости, черты лица стали зыбкими — вот-вот исчезнет, растворится в свете…
И танцовщицам было страшно, что вдруг они обернутся, а во главе стола больше не окажется Адама, потому что, в конце концов, он принадлежал каждой из них, и ни одна не спросила другую — в самом ли деле существует этот человек или только привиделся ей…
Киракос
В новогодний вечер 1892 года в Эрзеруме в нашей семье было двадцать семь человек, в 1916 — трое, а в двадцатом в нашем ереванском доме лишь один человек поздравил себя с Новым годом… И вот-вот уже должен был исчезнуть и этот один, как чудом каким-то в доме оказалось двое… Второй была моя мать, пришедшая бог весть из какой голодной деревни. Она встала на пороге отцовского дома, и беженец сказал беженцу: «С Новым годом…»
Матери хотелось, чтобы под Новый год в доме оказалось снова двадцать семь человек, но не получилось. Да и как это могло быть, если отец нас бросил… Люди обычно сближаются, чтобы потом расстаться. Создают себе подобных и расстаются. А встретившись, даже не узнают друг друга.
«Не вмешивайся в чужие дела», — сказала мне мать, когда утюгом «пароход» мне распороли щеку, да так, что можно было считать зубы… «Не вмешивайся в чужие дела», — говорила она, если я бывал печален. Странно, мать хотела, чтобы нас стало много, и в то же время боялась, когда я близко сходился с людьми. Я заметил, что люди всегда держатся на определенном расстоянии друг от друга. Правда, это одно из древнейших в мире правил. И только такие простаки, как я, вряд ли когда-нибудь это поймут. К наместнику на Кавказе Воронцову-Дашкову ближе, чем на десять метров, нельзя было подойти. И чем выше чин, тем больше расстояние. Но не только чины создают расстояния, но и расстояния создают чины и всякое такое прочее. Все люди создают между собой некую дистанцию. Все в мире соединено такими расстояниями, склеено ими. Человек иногда держится на расстоянии даже от самого себя.
Однажды на Новый год мать торжествовала — в доме у нас оказалось четыре человека. Это были мы с мамой, кочегар родильного дома по прозвищу Кум Вардан и наш сосед пенсионер, на дверях которого висела медная дощечка с надписью: «Доктор Ч. Ц. Палтопетросян». Эту дощечку вместе с дверью он принес из Карса: снял дверь с петель и буквально приволок ее в Ереван. Словно тащил не обшарпанную дверь, а собственное имя. Признаться, мне всегда казалось, что люди преисполняются к себе уважением за что-нибудь конкретное: за изобретение машины, за игру на музыкальном инструменте, за красоту и прочее. Достигнув кое-чего, они решают: «Теперь уже я заслужил право уважать себя». А потом я понял, что они просто рождаются такими — уважающими себя или не уважающими. Уверен, что Лев Толстой уважал себя меньше, чем Торгом, продающий у нас на рынке фитили для керосинок.
Мы радовались, что нам удалось собраться на Новый год вместе, и мы вовсю старались сократить расстояние между людьми (то есть между Кумом Варданом, Ч. Ц. Палтопетросяном, матерью и мной).
Первым захмелел я.
— Люди неправильно поступают, покидая друг друга, — сказал я вместо тоста, имея в виду расстояние между людьми и морщины на лице каждого.
Мать беспокойно задвигалась на месте.
— Не вмешивайся в чужие дела.
Я уже не знал, где чужие, а где мои. Я ударил себя в грудь.
— Оно все подбивает меня: «Вмешайся да вмешайся», — прямо приказывает, понимаете: «Все люди — твои братья, верь им, верь…»
— Не потому ли ты в таком положении? — сказала мать.
— Ну и ладно! — закричал я. — Ну и пусть! И все равно я буду слушаться его… Оно порой даже беседует со мной…
— Да ну? — усомнилась мать.
— Ей-богу! Я даже беру ему билет в кино… Два билета, мне и ему, — совсем уже разошелся я.
— Это подсознание, — заметил Ч. Ц. Палтопетросян.
— Это — бог, — сразу посерьезнев и сдавшись, сказала мать.
— Киракос, — заявил Кум Вардан.
Это мне очень понравилось, и я спросил:
— Что за Киракос?
Кум Вардан пояснил:
— Одно существо превращается в два существа, два — в четыре, четыре — в сто… Вначале был один человек. Потом он стал множиться, людей становилось больше и больше. А сам он поместился в каждом. Вот это и есть Киракос… Внутри каждого сидит Киракос. Чем больше становится людей, тем хуже приходится первому человеку… Люди забывают это, не понимают друг друга, считают друг друга чужими, даже врагами, терзают один другого. Киракос вопит изнутри: «Не делай другому зла, это ведь я, то есть ты!..» Простое дело…
— Это вы о первооснове говорите, — сказал Ч. Ц. Палтопетросян.
— Нет, о боге, — возразила мать.
— О Киракосе, — твердил Кум Вардан.
Я был согласен с ним, я почти видел Киракоса: лысый, с несчастными, смешными глазами, с длинной, худой шеей. Вечно он ставил меня в дурацкое положение: мол, люби да люби, помогай, чувствуй, не обманывай…
Однако я спросил:
— Почему же все-таки Киракос? Не нашлось другого имени?
— Почем я знаю? — сказал Кум Вардан. — Так уж его зовут — Киракос, — и улыбнулся.
Должно быть, без улыбки трудно представить себе Киракоса.
— Вот и получается так: сделаешь добро человеку, за это тебе добром воздастся, — продолжал Кум Вардан, — и какое ни сделаешь зло — такое же зло заработаешь… Закон… Потому и счастливы люди, когда они вместе… Если бы все человечество поступало таким образом, мы бы снова стали чем-то единым, одним веществом. Совершишь зло — нанесешь вред этому веществу. Потому что ты — его часть.