Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 115

— Мужчины ничего не боятся!

— Не только мужчины. Вот Гогона девочка, а тоже не боится.

— Гогона…

— Хоть всю деревню ночью обойдет, если понадобится.

— Гогона хорошая девочка, — сказала Пати и посмотрела мне в глаза.

У меня покраснели уши.

Снова захлопал крыльями петух и протяжно закричал. За ним по очереди прокричали петухи во всех дворах.

— Вторые петухи, — сказал я, глядя на Пати. — Ложись, отдохни, тебе спать хочется.

— Нет, я постелю тебе…

— Да мне ничего не надо, укроюсь дождевиком, и все.

— Ну почему, отцовским одеялом укроешься.

— Все равно до утра недолго. Только и успеешь глаза закрыть…

Она пошла к тахте, стоявшей у стены. Разложила тюфяк и одеяло. Потом вышла в холодную боковушку, пристроенную к срубу, и принесла оттуда мутаку[6] и простыню.

— Не надо, Пати, я без простыни лягу.

Я поворошил тлеющие головешки и в свете разгоревшегося очага пошел к разостланной постели.

— Ты сама ложись.

— Я потом.

— Почему потом? Ты иди, я закрою двери на запор.

— Нет, я боюсь ложиться в той комнате.

— Тогда… — Я посмотрел кругом. Кроме тахты, в комнате ничего не было. — Тогда постели себе здесь же, на другом конце.

Опять один за другим прокричали петухи.

Я с головой укрылся одеялом и замер. Пати бесшумно постелила себе в конце тахты и легла так тихо, что тахта даже не скрипнула.

«Постараюсь заснуть, — подумал я и закрыл глаза. — Спать, спать. Утром столько дел…»

Пати не спит.

«Ну и пусть не спит, раз не хочет… Утром нужно сходить к Гиге, узнать, когда у него будет время для меня… Тысяча дел у этого Гиги. Ничего не поделаешь…»

Пати учащенно дышит. Не спится ей что-то.

«Может быть, Гоча? Да нет, не Гоча, Гига мне сделает обод для колеса; Гига сумеет. Надо утром пораньше сходить к нему…

А Пати… в ту ночь…

Скоро ли рассвет? Хоть бы поскорее…»

В третий раз закричали петухи, еще протяжнее, чем прежде, еще громче.

«А Пати и петухов боится. По мне, пусть себе кричат, даже лучше, все не так тихо…

Завтра Гиге… Не Гиге, а Гогоне… Нет, Гиге. А Пати в ту ночь…

Почему она не засыпает, чего ждет? Если б она уснула, я тоже сразу бы уснул.

Завтра после школы я встречу Гогону. Буду ждать ее, ждать хоть до вечера.

Завтра я повидаю Гогону…

Может быть, Пати боится кошек?.. Тот пестрый кот не отстает никак… Не Клементия ли это кот? А серая — Эзикина кошка. Да нет, не Эзикина, а Патина. Эзика терпеть не может ни собак, ни кошек.

Любит ли кошек Гогона? Вот не знаю… Любит, наверное, она ведь такая…

Пати боится кошачьего мяуканья, а у этого кота такой противный голос…»

Опять завозились на чердаке кошки, взвыли, зафыркали и с гулким стуком спрыгнули на пол.

— Боюсь! — прошептала Пати.

Я приподнял голову: в красном свете тлеющего очага пестрый кот медленно подбирался к кошке, как кнутом, помахивая хвостом.

— Страшно… — прошептала Пати. — Я боюсь… — и приподняла голову с подушки.

Пестрый кот прыгнул через чурку. Кошка взвизгнула. Чурка с грохотом упала. Разлетелись искры.

— Гогита! — крикнула Пати. — Гогита, мне страшно!

Я поднялся на постели.

Серая кошка вырвалась опять, метнулась к столбу на чердак. Пестрый духом бросился за ней.





— Мне страшно, иди ко мне, Гогита!

— Что с тобой, Пати? — спросил я, не двигаясь с места.

На чердаке опять истошно взвыли кошки; что-то загремело.

— Ой, страшно! — вскрикнула Пати и бросилась ко мне. — Боюсь, Гогита, боюсь… — всхлипывая, зашептала она и прильнула ко мне. — Боюсь… Три года одна в этой боковушке и боюсь, боюсь… Ночи напролет глаз не сомкну, страшно. Эзика мою мать на порог не пускает, некому сказать, никто не знает… только ты… ты один знаешь, какая я трусиха…

Пати в страхе прижимается ко мне и шепчет горячими губами у самого моего уха:

— Боюсь, Гогита, боюсь… боюсь… боюсь…

Глава тридцать первая

Я И ТУХИЯ

Заря еще не занималась, когда, зажав под мышкой отцовский дождевик, я бежал по тропинкам за деревней и у меня дрожали колени. Темнело в глазах, гудела голова, а я бежал, бежал, не зная куда…

— Гогона!

Я вздрогнул, напуганный звуком собственного голоса, остановился, попятился, точно Гогона могла увидеть меня. Гогона… Как я посмотрю ей в глаза… Вот здесь, возле этой калитки, у этого перелаза мы с Гогоной…

Я пятился назад. Еще, еще… Мне вдруг показалось, что Гогона все знает! Она видела, видела, как я брал у них ружье, видела, как я сидел у очага напротив Пати, как мяукали кошки и кричали петухи, как испуганная Пати бросилась ко мне и до рассвета прижималась, обнимала, обжигала своим горячим дыханием и губами.

— Гогона знает, знает! — вырвалось у меня, и я повернул обратно. — Знает, узнала… Помогите! — Я побежал обратно, через поле в лес, не разбирая дороги. В лесу я упал лицом в колючие кусты ежевики, накрылся дождевиком и заплакал.

— Гогона… моя Гогона…

С того дня я стал совсем одинок. Я избегал встречи с Гогоной и ни разу не подходил к ее дому. Я не ходил по тем дорогам, по которым могла пройти Гогона. Я не смел встретиться с ней. Я избегал Гочи, встреча с Эзикой пугала меня, как смерть. Я не мог слышать имени Пати даже из чужих уст.

С того дня что-то болело и ныло у меня в груди, но мне не с кем было поделиться; мне было страшно, но признаться я не мог.

Трудно, когда хочется есть и никто не накормит тебя, холодно — и никто не пригреет тебя, надежда покинула — и некому тебя утешить.

Еще труднее, когда знаешь, что тут же рядом, совсем близко от тебя живет человек, который так хорошо понимал тебя; преданный до конца, сидел с тобой на холодном камне, до утра слушал твои жалобы на судьбу, крепко держал в своих руках твою руку…

Ох, как это трудно…

Что было дальше, я почти ничего не помню. Выловили ли на самом деле в ту ночь вражеских разведчиков или разбойников? Чем я занимался остаток дня? Помню только, как молчаливо гнал своих быков, чтобы никто не видел и не слышал меня, работал там, где не было поблизости никого, возвращался домой поздно, задворками. И к быкам я стал относиться равнодушно. Ни разу не приласкал сестренку Татию, не учил Зазу уму-разуму. С мамой почти не разговаривал, даже единственное папино письмо бабушке перечитывал Заза.

Я бродил по деревне, избегая людей, чтобы никто не заглянул мне в глаза.

Неделями не заговаривал я ни с кем и только поздно вечером украдкой выходил на проселок, подходил ко двору Тухии и тихо окликал его. Обычно он уже спал в это время, но я, выждав немного, опять звал. Я боялся разбудить его мать, но она всегда просыпалась. Потом просыпался и Тухия и, натянув на себя рваные обноски, на цыпочках выходил во двор.

— Гогита, ты? — спрашивал он, протирая глаза.

— Я, Тухия, я…

Мы садились у канавки, за домом, я протягивал ему кусок мчади.

— Ребят покорми, Тухия.

— А ты сам?

— Малышей жалко, а мы как-нибудь проживем. Мы ведь давно уже не маленькие.

— Хорошо! Я сейчас. — Он шел к дому, но скоро возвращался. — Спят они, утром дам.

Потом мы долго сидели молча. Иногда он спрашивал, нет ли вестей от отца.

— Нет! — говорил я. — А от твоего?

— Нет. Совсем ничего нет!

И мы опять надолго умолкали.

В тот раз Тухию, как всегда, одолевал сои, его большущая голова клонилась на грудь, но, встрепенувшись, он вдруг заговаривал, скорее для того, чтобы разогнать сон:

— Теперь война скоро кончится!

— Разве она когда-нибудь кончится?

— Наши давно перешли границу.

— Да, перешли.

— Что-то долго она тянется. Доски с убежища все равно уже не годятся для дома.

— Сгнили?

— Сгнили. Ну и пускай. Главное, скорее бы кончилась война…

Мы опять помолчали. Поздно. Я чувствую, что пора уходить, и боюсь одиночества.

— Я хочу кое-что рассказать тебе, Тухия.

6

Мутака — подушка для тахты в форме валика.