Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 115

Глиняный котелок, накрытый черепком, булькает у очага. В нем варится фасоль.

В дровах я нашел поленца, годные для шкворней, и принялся их обстругивать. Бью по полену топором, бью по нескольку раз и чувствую, как быстро устают руки, повисая плетью. Топор тяжелый, топорище плоское, широкое, мои пальцы с трудом обхватывают его. Отдыхаю, опять принимаюсь колоть, стругать. Топорище к тому же слишком длинное, оно поддевает подол моей рубашки, рвет ее. Я часто бью мимо. Никак не могу вытесать шкворни. Кажется, вот еще один легкий удар — и готово… Но я не рассчитываю удара, и тяжелый топор срезает щепу до конца.

Злюсь на самого себя и на топор. Заза несет мне пилу, и я укорачиваю топорище. Обстругиваю его, делаю тоньше и снова принимаюсь тесать шкворни.

Мы с Гогоной выработали четыре трудодня. Не подведи погода, мы и сегодня поехали бы на чайную плантацию. Привязали бы коров к арбе и, оставив их пастись, сами пошли б работать.

Когда солнце поднялось бы на высоту двух мотыжных черенков, появился бы Эзика, волоча, как деревянную, покалеченную ногу. Увидев, сколько мы наработали и удивленно покачав головой, он крикнул бы, кивая на пасущихся коров.

— Чай потопчут, утробы ненасытные!

— Не беспокойтесь, дяденька, не потопчут.

Потом он пошел бы от нас прочь, пытаясь шагнуть через кусты, занес бы искалеченную ногу, но пошатнулся б и упал за кусты. Смачно выругав неизвестно кого, он с трудом поднялся бы и пошел дальше, в обход чайных кустов.

После такого обхода он появлялся в поле только к вечеру. Ковыляя с двухметровой палкой в руках, он замерял ею обработанную площадь и подзывал меня.

— Помножь-ка эту чертовщину. Что-то никак не разберусь…

Я множил длину на ширину, и Эзика заносил итог в книжку против моей фамилии. Гогоне он записывал полтрудодня. Перед уходом он опять наказывал нам:

— Смотрите, как бы коровы не попортили кусты!

— Да нет, — отвечали мы.

И, ругаясь себе под нос, он уходил.

Мы не знали, бригадир Эзика или нет, да и сам он не знал. Как он мог бригадирствовать, обходить на своей хромой ноге все село по утрам? Но обработанные участки он замерял и, хотя в расчетах был не силен, никто на него не обижался: надо же было кому-то этим заниматься.

Дождь стал стихать. Я сумел обтесать четыре шкворня. Два из них вставил в ярмо, привязал новые веревки.

Вымокший под дождем Заза пришлепал домой и протянул маме зажатые в кулачок мокрые деньги.

— Хлеба в лавке нет! — объявил он.

— А будет сегодня? — спросила мать.

— Нет, — мотнул головой Заза и хотел что-то добавить, но мама уже отошла от него, выжимая на ходу мокрую простыню.

Заза подошел ко мне, посмотрел, как я работаю, потом перешел к бабушке, уставился на нее грустными глазами и нерешительно сказал:

— Есть хочется, бабушка!

— Поешь, сынок, если хочется, — проговорила бабушка, не взглянув на него.

— Хлеба хочу!

— Поешь хлеба!

— Да нет хлеба.

Он скрылся в чулане и вынес оттуда кусок кукурузной лепешки. Выйдя на веранду, он сел на каменный выступ и принялся грызть сухую лепешку.

— Гогита! — позвал меня кто-то с улицы.

У калитки стоял Фома-письмоносец.

— Письмо! — вскрикнул я и сорвался с места.

Промокший до нитки, в грязных по колено сапогах, Фома пошарил рукой в почтовой сумке, поднял на меня веселый взгляд своих косых глаз, прищелкнул языком и протянул сложенное белым треугольником письмо.

— Что мне за это будет, сынок, какой магарыч? Вот и принес вам письмецо! Вот оно! — говорил он весело.

— Заходите к нам! — пригласил я.

— Позавчера не было ничего, да и вчера… А сегодня — вот оно… Про тебя говорят, за работу взялся… быками занялся. Так-то правильнее, сынок. Не подкачай, и я не подведу… На, держи. Мама дома? — спросил он вдруг.





— Дома.

— Да, дождь сегодня… Я тоже думал переждать, пока прояснится, но такое дело… Бабушке не забудь прочитать, — предупредил он. — А я пошел дальше, к другим. Тут еще письмо от Симоники. А вот от Амбако почему-то нет письма. Непонятно… Я и там, на распределителе, спрашивал… и от Коции что-то нет.

Во двор, вытирая руки о фартук, вышла мама, за ней тянулся Заза.

— Зайдите, дяденька Фома! — предложил я еще раз.

— Нет, дружок, зайду потом, когда Датико вернется. — Он крикнул маме: — От мужа твоего письмо, Ивдити! Хачапури за тобой, так и знай! — и скрылся за поворотом, меся грязь деревенской улицы.

Мы проводили его взглядом, но не успели вернуться в дом, как Фома снова появился из-за поворота и юркнул к нам во двор. Он весь ссутулился, втянул голову в плечи, отчего шея у него сделалась как у черепахи, и, мокрый, забрызганный грязью, затоптался на месте.

— Заходите, обсохните немного, — пригласила мать.

— Нет, Ивдити, некогда мне. Извини. Такое, понимаешь, дело. — И он показал рукой на улицу. — Там вон у ворот Эка дожидается. И вчера ждала, и позавчера, а письма нет. Я обещал принести сегодня. Проводи-ка меня, сынок, задним двором, чтоб собака не укусила. — И он вошел во двор. — Завтра-то оно будет наверняка, а сегодня, выходит, обманул я старую женщину…

Он шагнул через перелаз, повернулся ко мне и умоляюще заглянул в глаза:

— Не выдавай меня Эке, сынок!

Я бегом пустился домой. Сегодня же напишу папе, что Гвиния больше не кидается на меня, что я заработал четыре трудодня, а что Татия болеет, об этом не напишу.

На письме стояла треугольная печать, химическим карандашом было написано название нашего района, села, а под косой чертой отец написал свою фамилию. Ни улицы, ни города, где он находится и откуда пишет. Даже номера не было никакого.

Отец писал с дороги, он не знал, куда направляется эшелон, где будет остановка, не знал, какой у него будет адрес.

Глава двенадцатая

ДОРОГА НА МЕЛЬНИЦУ

Почти целую неделю лил дождь. Наконец прояснилось, но в поле выходить нельзя: всюду стоит вода, непролазная грязь, люди и волы тонут в ней. Все дороги развезло. Накануне Эзика выставил из дому своих свояков — так они улицей не могли пройти, и маме пришлось провести их нашим двором.

Правда, Эзика вместо благодарности стал бранить маму:

— Ни к чему было пускать их во двор. Таким в грязи самое место!

— Что вы такое говорите, сосед! Что о нас люди подумают! — возразила мама, потом осторожно полюбопытствовала: — Чем же они так вас рассердили, эти ваши свояки?

— Рассердили?! Вот подлые души! Зачем девку замуж отдавали, если она им дома нужна. Силой к ним никто не ломился.

— А что, они хотели Пати забрать?

— Хотеть-то хотели, да не на того нарвались. Сватья-то, сватья: «Ах, как бы дочка моя не пострадала, как бы голубушку не обидели!..»

— Ну, что вы, Эзика, верно, она не в обиду вам так сказала, — попыталась заступиться за женщину, моя мать. — Что ни говорите, каждому свое дитя дорого!

— А мое дитя!.. — взорвался Эзика. Мама даже язык прикусила. — Мой сын! Мой сын мне не дорог? Ох, чтоб им… — Он не закончил фразы и заковылял прочь. — Мой Амиран… Знаю я, какие они есть, эти бабы, не тебе меня учить! — ворчал он. — Вот так же к моей жене пристали, когда я в армии был, и окрутили ее с разносчиком. Только на этот раз не выйдет у них ничего… Не на того нарвались…

Бабушка каждый день просила меня перечитывать папино письмо — два десятка слов, написанных крупными буквами на одной стороне листка. Я уже знал письмо наизусть и раскрывал его только для виду. Когда я доходил до слов «Ваш Датико», бабушка каждый раз спрашивала:

— А дальше что?

— Дальше ничего, бабушка!

— Ничего… Что бы ему еще написать…

— Да вот не написал.

— Как же так… Может, он пишет, прихворнул, мол, я, занемог… Прочитай-ка получше…

— Да я все уже прочитал! — И я опять сначала повторял письмо. — Вот и все.

Бабушка брала у меня письмо, долго разглядывала его, потом складывала вчетверо, заворачивала в платок и прятала в карман юбки.